Я русский

что значит быть русским человеком

Я русский

Архивы сайта iamruss.ru за июль месяц 2015 года

Казалось бы, что может быть естественнее и драгоценнее в свободном государстве как не свободное образование партий? Свободные граждане ищут себе единомышленников, находят их, организуются и выставляют на выборах своих кандидатов! Ведь это входит в самую сущность демократии!.. Нет этого – и демократия гибнет… Не так ли?

Однако история последних десятилетий показала, что демократия разваливается именно вследствие ее партийного строения. Если образование партий свободно, то кто же может помешать людям организовать партию, требующую для себя монополии? Не предотвратили этого в России; не помешали этому в Италии; не сумели противостать этому в Германии, в Австрии, в Польше, в Латвии, в Эстонии, в Испании и Португалии. А ныне в Югославии, в Венгрии, в Чехии, в Румынии, в Болгарии и в Китае… А разве Англия при социалистическом правительстве запретила у себя англофашизм? А куда тяготеет ход дел в государствах Южной Америки, где партии вот уже полтораста лет заняты гражданской войной и ныне только и думают о том, чтобы удачно воспроизвести европейские «уроки»? Не в самой ли партийной демократии заложены те начала, которые губят ее, открывая двери то правому, то левому тоталитаризму?!..

Мы понимаем, что сторонники партийной свободы охотно замалчивают это вырождение демократии через партийность, эту антидемократическую эпидемию, захватившую современные демократические государства: им все кажется, что это целый ряд «несчастных случаев» или «возмутительных злоупотреблений», о которых «в порядочном обществе» лучше совсем не упоминать, наподобие того, как в доме повешенного не говорят о веревке. Они боятся выговорить, что современные демократии гибнут и разлагаются именно от партийного строения и от доктринерского либерализма. Боятся и не умеют бороться. А мы попытаемся извлечь из уроков истории ответственные выводы.

Партия есть союз граждан, сорганизовавшихся для того, чтобы захватить государственную власть в свои руки. К этому стремятся все партии – и демократические и антидемократические. Различие между ними в том, что демократы считают нужным соблюдать правила …конституции, а антидемократы склонны пренебрегать ими. Среди этих правил есть писанные и неписанные (традиционные, «само собою подразумевающиеся»), соблюдать все – значит «вести честную игру» (по-английски – «фер плей»). Такая игра является, конечно, редким исключением. Так, демагогические обещания, партийное кумовство, непрозрачное или просто темное финансирование, инсинуации против честных людей чужой партии при покрывании собственных безобразий, лишение противников свободного слова в собраниях и все махинации мировой закулисы – никак не составляют «честной» игры, но практикуются более или менее везде в демократических государствах. И вот, демократические партии рвутся к захвату власти позволенными и полупозволенными путями, а антидемократические – позволенными и непозволенными средствами. Первые – с тем чтобы спустя некоторое время возобновить «игру», т. е. борьбу, а вторые – с тем чтобы уничтожить другие партии и оставить власть за собою «навсегда» (что им, конечно, не удастся).

Само собой разумеется, что тоталитарные партии не заслуживают ни малейшего сочувствия: мы вдоволь нагляделись, как и из кого они слагаются и куда они ведут. Однако теперь нам надо «взять под лупу» не только тоталитарные партии, но идею партии как таковую – принцип партийности вообще.

Политическая партия есть всегда часть целого, малая часть всех граждан, и только; и она сама знает это, потому и называет себя «партией» (от латинского слова «парс» – часть). Но посягает она на гораздо большее, на целое, на власть в государстве, на захват ее. Она стремится навязать государству свою частную (партийную) программу всю целиком, вопреки сочувствию и желанию всех остальных граждан, которые или совсем не высказались (25 проц. абсентеизма на выборах!), или же высказались не в ее пользу. В силу одного этого каждая партия представляет из себя меньшинство, навязывающее свою волю большинству. И в силу одного этого всякий демократический строй должен был бы допускать только одни коалиционные правительства, которые и должны были бы находить спасительный компромисс между партиями («частями»), для того чтобы представлять Целое. Но история показывает, что при современном, страстном и распаленном духе партийности – такой сговор достигается лишь с большим трудом: партии не желают друг друга. Таким образом, партийный строй разжигает честолюбие и партийное соревнование и «части» оттесняют друг друга от власти. В лучшем случае из этого возникают вредоносные для государства «качели»: правее, левее, правее, левее – независимо от подлинного государственного дела. Коренник топчется на месте, пристяжные по очереди срывают экипаж в свою ближайшую канаву, кучера нет, или он растерянно бездействует, а едущие пассажиры с тревогой следят за своевольными пристяжными и ждут своей судьбы…

При этом считается, будто победившая партия получила «большинство» голосов на выборах. Какое же это «большинство»? В лучшем случае – большинство поданных голосов, и притом совсем не всегда – абсолютное большинство оных (больше половины), а иногда и относительное большинство (т. е. больше, чем у других партий). Но редко бывает, чтобы в выборах участвовало больше 75% избирателей; а бывает, что число голосовавших падает и до 60, и до 55% всех, имеющих право голоса. Тогда власть может захватить партия, получившая от 38 до 28% всех избирателей, а может быть, и менее того. И это формально-фиктивное «большинство», т. е. заведомое меньшинство, претендует на государственную власть; а в некоторых государствах (Румыния) ему «в виде премии» приписывается на бумаге еще 10-20% голосов («мертвых душ»).

Но если бы даже какая-нибудь партия получила 51-60% голосов всех избирателей, то это «большинство» слагается обычно, даже в самых старых и почтенных демократиях, совсем не из сознательных и убежденных сторонников ее. Статистика выборов давно уже отметила, что дело решается непартийной, колеблющейся, «плавучей» массой, которая не связана с партийной программой, а голосует «по настроению». Так, в Англии – победу всегда дает «полая вода» общественного настроения: то она хлынет направо и завертятся колеса консервативной мельницы; то – налево и запрыгают жернова все перемалывающего социализма. Не поучительно ли, что, например, в Швейцарии из 100% избирателей – только 14% имеют партийную принадлежность, а 86% голосуют «по настроению». И партийные комитеты во всех странах знают это и потому заводят «рыболовную сеть» как можно дальше и шире, чтобы партийно злоупотребить непартийными голосами.

Так, «большинство» голосов добывается напором («агитацией») и случаем, властолюбием и демагогией; и как часто оно складывается в силу самых нелепых и нелояльных оснований. Одни поверили демагогическим, почти всегда неисполнимым и невыполняемым обещаниям; другие были подкуплены – перед избирательным помещением прямо выдавались чеки (см. исследование Брайса); третьи голосовали сослепу, по недоразумению или от бестолковости; четвертые потому, что предпочитали «меньшее из зол»; пятые были застращены; шестые поддались массовому психозу и т. д.

«Это, – скажут нам, – безразлично: он подал бюллетень за нашу партию, а остальное нас не касается… Мы не можем разбирать, почему он голосовал так, а не иначе: от страха, из-за личной выгоды, по убеждению, вследствие невежества или от глупости. И какое нам дело до его правосознания? Важен бюллетень в урне, а не правосознание голосующего»…

И вот – эти-то бреши в живом правосознании и были подмечены и употреблены во зло тоталитарными партиями: если правосознание голосующего безразлично – то почему же не построить выборы на сплошной глупости, лжи, трусости, продажности и порочной демагогии?..

Но если даже условно «забыть» это все и, сделав глупо-почтительное лицо, согласиться, что такая-то партия «действительно» получила на выборах «боль-шин-ство», то останется еще решить самый глубокий и ответственный вопрос: разве большинство (самое арифметически точное! самое лояльное!) есть действительно критерий государственной доброкачественности? Разве правота, достоинство, полезность, государственность программы – решается количеством? Разве история не знает таких примеров, когда народ голосовал за тиранов, за авантюристов, за тоталитарные партии, за изгнание лучших людей (Аристид), за смертную казнь для праведника (за смертный приговор Сократу было подано 360 голосов из 500)? Конечно, кто-нибудь может стать на ту точку зрения, что «большинство голосов есть мера добра и зла», «пользы и вреда», «здоровья и болезни», «спасения и гибели»; но вряд ли можно будет признать это воззрение самым умным, вдумчивым и глубоким. Мы спросим себя, как русские: не меньшинство ли в стране дало России реформу Петра Великого, освобождение крестьян, земское самоуправление и земельную реформу Столыпина? и не большинством ли голосов было избрано в 1917 году погибельной памяти «Учредительное собрание»?

С нас пока довольно! Партийный принцип переживает в современных государствах великий и глубокий кризис. Он сводит политику к количеству и к условным формальностям. Он пренебрегает живым правосознанием, расщепляет государство и растит в народе дух гражданской войны. Мало того: он подготовляет крушение для взлелеявшей его формальной демократии. Мы не сомневаемся в том, что человечество рано или поздно вынуждено будет искать новых путей и решений; и чем скорее начнется это искание, тем лучше.

Но к этому вопросу нам надо будет еще вернуться.

В мире ведется борьба – между мировым коммунистическим центром и всеми остальными, доселе еще не порабощенными им народами и государствами. Эта борьба слагается при неравных условиях и ведется в неравных формах; и именно потому она затягивается и исход ее не поддается еще уверенному предвидению. Русские антикоммунисты поняли это давно, с самого начала, и сделали все возможное, чтобы объяснить это руководящим народам мира. Им упорно не верили; не верили до тех пор, пока не начались «предметные уроки». Тогда заколебались и начали медленно догадываться о том, что происходит в действительности. Догадывались неохотно, отвертывались, шептались, перетолковывали, сомневались и не додумывали до конца. Это относится не только к политикам малого калибра и ума, как деятели «Второго Интернационала», но и к таким крупным умам, как Муссолини и Черчилль; ибо и они не додумывали основных предпосылок нашей эпохи и именно поэтому срывались: Муссолини – в несвоевременные войны, Черчиль – в гибельные соглашения и уступки (Тегеран, Ялта, Потсдам).

По мере того как предметные уроки «раскрывали» близорукие или спящие глаза и люди «просыпались» к действительности, они упирались в западную политическую традицию и доктрину, поддерживаемую массовой психологией, и становились в тупик. Из этого тупика они не вышли и доселе; многие и доселе не понимают, что в тупике нельзя оставаться; и первый проблеск понимания обнаруживается разве лишь в том, что ныне «собираются» признать новую Испанию, созданную генералом Каудильо Франко.

Но борьба по-прежнему остается неравною – вследствие близорукости, в силу государственной традиции, политической доктрины и массовой психологии. Это неравенство – в пользу коммунистического центра. Он имеет целый ряд преимуществ. Однако это не превосходство ценности или достоинства, ибо таковых у него нет; это преимущество целесообразности в борьбе; это преобладания «стратегические» и «тактические». Еще точнее: это преобладание зоркого над близоруким, беззастенчивого над наивным, гангстера над обывателем.

Установим это по пунктам.

1. Мировой коммунистический центр (Коминтерн во главе со своим тираном) есть организованное, силовое, единство; он ведет борьбу деспотическими приказами, передающимися по всей Вселенной. А это составляет огромное организационное преимущество в борьбе. Его противники, преобладая в числе, в территории и (потенциально) в технике, выступают в виде неорганизованного, разбросанного, несогласованного множества. Здесь возможен только сговор (который не удается) и стратегическое «федерирование» (которое всегда грозит несогласием и распадом). История войн показывает, что такие рыхлые коалиции бывают нередко расколоты и биты по частям.

2. Коминтерн есть диктатура, последовательная и свирепая, с длинною, казнящею рукою (напр., Димитров). Его противники ведут свое дело при помощи заседаний, обсуждений и голосований. Они принципиально дорожат свободной пропагандой, идеею «большинства» и правилами парламентарной демократии. Древние римляне воевали всегда диктаториально. Эйзенхауэр недавно формулировал: «демократия никогда не бывает готова к войне». А эта война ведется уже давно.

3. Итак, злой и напряженной воле Коминтерна противостоит многоволие, а нередко и просто безволие в остальном мире. Многоволие и безволие погубили Китай и грозят Индии. Они обнаруживаются и в других странах Европы и Америки. Они ведут повсюду к колебаниям, к нерешительности, противоборству и вечной готовности пересматривать и перерешать все, кое-как уже решенные вопросы.

4. Злая воля Коминтерна отлично знает, чего она хочет: у нее есть единая, отвратительная, но совершенно определенная программа. Противоположная сторона не умеет противопоставить этой отвратительной программе ничего определенного, что могло бы зажечь надеждою сердца народов, вдохновить интеллигенцию и сплотить политические силы. Здесь все расплывчато, неустойчиво, неопределенно и противоречиво, кроме социалистической программы, которая пытается наскоро предвосхитить и в смягченном виде осуществить все тот же кошмар коммунизма.

5. Коминтерн несет народам открытую проповедь социальной зависти и мести; он поднимает в мире бурю ненависти, взывает к хаосу, разлагает мораль, разжигает все дурные страсти человека, чтобы влить их энергию в свое дело, а затем подмять и поработить душевно разложившиеся в этом кипении массы. Этому противопоставляются, с другой стороны, великие, но психологически побледневшие и поколебленные идеи – любви, мира и социальной, справедливости; идеи, программно никак не воплощенные и на каждом шагу попираемые.

6. Итак, Коминтерн толкает народы по линии наименьшего сопротивления, неистово поощряя разрушение исторически унаследованной духовной культуры. Противники его уговаривают массы стараться идти по линии наибольшего сопротивления: по пути полуутраченной религиозной веры, добровольной дисциплины, для коей не хватает доброй воли опостылевшего долга и социально не выкристаллизовавшейся свободы. А разрушать гораздо легче, чем, строить.

7. Коминтерн делает ставку на озлобленного бедняка, на ожесточившегося нищего, на неверующего слепца, на честолюбивого предателя, на аморального властолюбца, на салонного фантазера и на всех «попутчиков» (хотя бы самых краткосрочных). Противники его делают ставку на колеблющийся здоровый инстинкт массы; не разлагающееся от войн и от пропаганды правосознание народов; на «порядочного человека», который давно уже не тверд ни в вере, ни в морали, и на, увы, столь редких людей героической убежденности.

8. Коминтерн не дорожит своей международной репутацией; он презирает все начала морали, лояльности и корректности; для него «хороши» все подходящие средства; а изобличения во лжи и преступлении ему безразличны. Страны другого лагеря дорожат своей репутацией и хотят блюсти начала корректности и лояльности. В этой борьбе нет «арбитра» и «дисквалификации», и правительства демократических стран вечно забывают, что они должны быть готовы ко всему, даже к самому неслыханному и невероятному.

9. Коминтерн последователен: ему нужны худшие люди и рабы; поэтому он систематически истребляет лучших и свободолюбивых людей. Противники его обеспечивают свободу и безнаказанность именно худшим людям (коммунистам) на том основании, что те прикрываются «политическим мировоззрением» и принадлежностью к «политической партии».

10. Коминтерн ведет нападение: хищный напор, непрерывное наступление. Противники его ведут слабую и расхлябанную оборону, отступая, негодуя и сдавая позицию за позицией. Рассчитывают ли они на «истощение» нападающего? Или, может быть, на восстание русского народа? Не просчитаются ли?

11. Коминтерн засел в стратегической крепости, территорию которой он все время расширяет то на Западе, то на Дальнем Востоке. «Сила» его в том, что крепость его имеет почти все данные для хозяйственной и аммуниционной автаркии; и еще в том, что вымирание гарнизона ему «не страшно». Оборона его есть, в сущности, активное нападение: вылазка следует за вылазкой, вражеский стан наводняется агентурой и заражается духовною чумою. Противники же его никакой осады, в сущности, не ведут. Они топчутся на пограничной линии, кое-как отбивают вылазки, ловят и высылают назад в крепость вражьих агентов и все грозят «рассердиться». А когда начинают сердиться, то разражаются упреками и обличениями…

12. Коминтерн «невидим» в своей крепости: железный занавес закрывает к нему доступ; террор и зоркая слежка внутри, конспирация вовне закрепляют его «невидимость». Наоборот, страны, враждебные ему, отличаются полной доступностью: их правительства впускают враждебных дипломатов и военных представителей, советских торговых агентов, спортсменов, журналистов и «доверяют» им; они знают, что туземные коммунисты обслуживают этих агентов, печатают об этом статьи и… не мешают. Поэтому эти страны инфильтрированы – от рабочих союзов до радиоговорилен, от фильмовых центров до министерств иностранных дел (срв. сенсационные процессы в Соединенных Штатах). Они живут под коммунистической лупой, в потоках коммунистической пропаганды и дорожат советскими заказами.

13. Коминтерн тонет во мраке. Он окружен угрожающей тайной; его «ученые» и его «парламентарии» молчат как рыбы (и притом, как дохлые рыбы); его пресса построена на конспирации. В странах противоположного лагеря царит болтовня: их парламентарии, ученые и пресса «информируют» Вселенную и разглагольствуют обо всем, о чем необходимо молчать (вплоть до атомных секретов).

14. Коминтерн ведет тайную дипломатию, дипломатию подрыва, раскола, неожиданностей и «совершившихся фактов». Страны противоположного лагеря отрекаются от тайной дипломатии, считая ее проявлением «антидемократическим» и потому зазорным. В кулуары и в газеты выносится все: все политические слухи, сплетни, тайны, до «сора из избы» включительно. Публикуются даже такие соображения: «мы опасаемся, как бы наш миролюбивый жест не был принят за проявление слабости».

15. Коминтерн особенно блюдет свои стратегические тайны. Противоположная сторона все время публикует подробности – о числе своих войск, об их вооружении, о количестве военных кораблей и бомбовозов, и даже о местонахождении своих укреплений, военных заводов, радарных станций и атомных мастерских.

16. Коминтерн стремится «разделять и повелевать»; для этого он раскачивает восстания в «колониях», чтобы обеспечить себе их изолированность, беззащитность и легкое порабощение. Державы другого лагеря тревожно цепляются за свои отпадающие колонии, пытаются предотвратить их отпадение, делают вынужденные и поздние уступки – и в конце концов сдают их на волю судьбы и Коминтерна.

Таково психологическое, политическое и стратегическое положение этой мировой борьбы. Но это совсем не значит, что мировая победа обеспечена коммунистами.

Техническое преобладание Соединенных Штатов не подлежит сомнению. Коминтерн знает это и старается не доводить дела до новой мировой войны: он желает мировой революции, а не атомных и водородных бомб. А между тем прорыв железного занавеса (1941-1946) и отодвижение его на запад (1946-1950) имели огромное значение: с одной стороны, русский народ, замаринованный в советской лжи, узнал правду о «внешнем мире»; с другой стороны, для «внешнего мира» обнажилась живая трагедия русского народа. События в Греции окончательно разоблачили тактику Коминтерна. События в оккупированных странах Европы подтвердили его политическую программу. Коминтерн «проболтался» на всю Европу и Америку. Удары по азиатским народам (китайцам и корейцам) довершили картину. Предметные уроки приносят пользу: массы медленно прозревают; руководители мировой закулисы объяты тревогой.

Кто хочет «поглотить все» – неминуемо «подавится» и «лопнет». Чем больше захваченная территория, тем тоньше становится слой коммунистической оккупации и агентуры (стратегическая ошибка Гитлера в России!). Время идет, одержимая и вышколенная коммунистическая элита «выматывается», редеет, и сил у нее не хватает. Поэтому время и пространство работают против Коминтерна.

А внутри России идут свои процессы, медленно «перетирающие» головку Коминтерна, давно уже заряженную взаимной ненавистью не на живот, а на смерть. И в русском народе медленно, но неотвратимо зреет национальная реакция на долгие годы страданий и унижений.

Нам не надо предвидеть грядущего хода событий. Мы не знаем, когда и в каком порядке будет прекращена коммунистическая революция в России. Но мы знаем и понимаем, в чем будет состоять основная задача русского национального спасения и строительства после революции: она будет состоять в выделении кверху лучших людей, –людей, преданных России, национально чувствующих, государственно мыслящих, волевых, идейно творческих, несущих народу не месть и не распад, а дух освобождения, справедливости и сверхклассового единения. Если отбор этих новых русских людей удастся и совершится быстро, то Россия восстановится и возродится в течение нескольких лет; если же нет – то Россия перейдет из революционных бедствий в долгий период послереволюционной деморализации, всяческого распада и международной зависимости.

Всякое государство организуется и строится своим ведущим слоем, живым отбором своих правящих сил. Всегда и всюду правит меньшинство: в самой полной и последовательной демократии – большинство не правит, а только выделяет свою «элиту» и дает ей общие, направляющие указания. И вот судьбы государств определяются качеством ведущего слоя: успехи государства суть его успехи; политические неудачи и беды и беды народа свидетельствуют о его неудовлетворительности или прямо о его несостоятельности, – может быть о его безволии, безыдейности, близорукости, а может быть, о его порочности и продажности. Такова судьба всех народов: они расплачиваются унижениями и страданиями за недостатки своего ведущего слоя. Однако эти унижения и страдания являются не только тягостными последствиями совершенных ошибок или преступлений; они являются в то же время подготовкой будущего, школой для новой элиты; они длятся лишь до тех пор, пока эта новая национальная элита не окрепнет религиозно, нравственно и государственно. В этом – смысл исторических провалов, подобных русской коммунистической революции: в страданиях рождается и закаляется новый дух, который в дальнейшем поведет страну.

Это зарождение и закаление нового духа происходит ныне в России вот уже тридцать с лишним лет. Оно совершается негласно, в подспудном молчании. Мы можем быть твердо уверены, что русские сердца не разлюбили Россию и не разучились верить, но научились верно видеть зло и злобу, научились ценить свою историю, научились и еще учатся келейной молитве и зрелым волевым решениям. Этот процесс начался еще в первые годы революции, и многие из нас участвовали в нем и наблюдали его. Ныне русскому народу, как еще никогда ни одному другому, дана была в историческом опыте злая государственная власть, – дана была очевидность лжи, пошлости и насилия, жестокости и порабощения. И все это – при длительной неосуществимости протеста, при невозможности достойно ответить на недостойное и возмутительное. Это скопление злого опыта, это нарастание негодования и страха – ставило всякую живую душу перед выбором: или согнуться, приспособиться и примириться с происходящим, стать «ловчилой» и заглушить в себе веру и совесть; или же выработать защитную маску условной «лояльности» и уйти в духовную катакомбу. В этой духовной катакомбе люди научились сосредоточиваться на главном и пренебрегать неглавным в жизни: они научились зажигать незримую врагам лампаду и творить при ее свете новую подспудную культуру; они научились молиться по-новому и любить по-новому и внутренне, беззвучным шепотом, произносить клятвы служения и верности. Они духовно обновлялись.

В первые годы большинство русских людей колебалось между этими двумя возможностями: между духовным разложением и обновлением. Но некоторое, не поддающееся учету меньшинство вступило на этот путь сразу. Возможно, что немногие из них пережили эти мучительные десятилетия, и что немногие доживут до возрождения России. Но они могут быть – уверены в том, что ни одно усилие их, ни один вздох не пропали бесплодно. Задача их состояла в том, чтобы заткать немедленно – во всем этом крушении и вопреки всему этому распаду – ткань новой России и постепенно вовлекать в эту ткань все новых и новых людей. Они могли быть уверены, что данная русскому народу очевидность зла будет непрестанно пополнять их ряды, медленно, но верно увеличивая число обновляющихся. В этом был смысл того исповедничества и мученичества, на которое шли с самого начала лучшие люди России, принимавшие гонение, аресты, суд, ссылку, медленное умирание и расстрел. Они понимали, что они призваны противостать и стоять до конца; что одним своим с виду обреченным и безнадежным «стоянием» они делают главное и необходимое: служат той России, в которую надо верить, которая ныне выстрадывает себе духовную свободу и, не поддаваясь соблазнам, ищет христианского братства и справедливости. Так свяшенномученики строили Православную Церковь, а политические герои – гражданственную природу России *. Они совершили свое дело и достигли многого. И если мы читаем в советских газетах признания, что в высшие учебные заведения «пошла верующая молодежь», что в советской России священники «увлекают наиболее живые умы» и что «нынешние верующие совсем другие люди по сравнению с тем, что представляли они собою в начале революции»; если мы видим, что половина российского населения, несмотря на двадцатилетние гонения, открыто причислила себя по переписи к верующим, – то мы должны воздать должное подвигу русского героического меньшинства. Отсюда пойдет возрождение России, ибо здесь скрыт живой источник нового качества.

* См. предсмертное письмо расстрелянного большевиками Митрополита Петербургского Вениамина (цитировано у Митрополита Анастасия в Сборнике избранных сочинений, 1948, «Похвальное слово новым священномученикам Русской Церкви»). См. также в трудах Протопресвитера Михаила Польского: «Положение Церкви в Советской России» и «Новые мученики российские», (прим. составителей первого издания этой книги – И. С.).

Причины русской революции многосложны и глубоки; о них будут написаны впоследствии целые исследования. Но если перевести их язык духовного качества, то можно сказать следующее.

Россия перед революцией оскудела не духовностью и не добротою, а силою духа и добра. В России было множество хороших и добрых людей; но хорошим людям не хватало характера, а у добрых людей было мало воли и решимости. В России было немало людей чести и честности; но они были рассеяны, не спаяны друг с другом, не организованы. Духовная культура в России росла и множилась: крепла наука, цвели искусства, намечалось и зрело обновление Церкви. Но не было во всем этом действенной силы, верной идеи, уверенного и зрелого самосознания, собранной силы; не хватало национального воспитания и характера. Было много юношеского брожения и неопределенных соблазнов; недоставало зрелой предметности и энергии в самоутверждении. Этому соответствовало и состояние русского народного хозяйства – бурно росшего, но не нашедшего еще ни зрелых форм, ни организованности, ни настоящего проникновения в толщу естественных богатств. Собственническое крестьянство только начинало крепнуть; промышленная предприимчивость имела перед собою непочатые возможности; помещичье хозяйство еще не изболело своих недугов – экстенсивности и дворянского дилетантизма; рабочие еще не нашли своего национального места и самосознания. Средний слой еще не окреп в своей государственной идее и воле; и зараза сентиментального социализма и непротивленчества еще не была побеждена. Незрелость и рыхлость национального характера соответствовала незрелости и рыхлости народного хозяйства.

Этой своеобразной беспочвенности и рыхлости здоровых сил народа противостоял неизжитый запас больных и разрушительных сил. В крестьянстве бродило еще памятозлобие крепостного права и вековая мечта земельного передела и анархии; аграрная перенаселенность общины дразнила народ безвыходностью и поддерживала иллюзию количественно неисчерпаемого земельного фонда; остатки крестьянского неравноправия и неполноправия довершали это настроение. Брожение рабочего пролетариата питалось и крестьянским недовольством, и классовым положением рабочих, и утопически-революционной пропагандой социализма. Обилие темпераментных национальных меньшинств, руководимых своею честолюбивой полу интеллигенцией, создавало целый кадр центробежно настроенных «деятелей». Эти «деятели», с их радикально-революционными симпатиями, вливались во всероссийский резервуар фрондирующей интеллигенции и неустроенной, вечно недовольной, бродящей полуинтеллигенции; и все это вместе в высшей степени затрудняло качественный отбор государственной элиты. За девятнадцатый век слагалась и крепла больная традиция революционной фронды; считалось, что «порядочный» человек должен быть настроен радикально и непримиримо; он должен порицать и отрицать все, что исходит от Императорского правительства; он должен если не прямо быть социалистом, то «сочувствовать» и закулисно «помогать» социалистическим партиям. Эта традиция в течение целого века работала над изоляцией и компрометированием русского Императорского правительства, предполагая в русском народе выдающиеся демократически-республиканские дарования и выдавая социализм за вернейший критерий демократичности.

Дореволюционная Россия держалась и строилась не этими центробежными силами, а вопреки этим последним. Необходимый отбор ведущего слоя, правящего чиновничества и культурной общественности, совершался, несмотря на все затруднения, несмотря на изолирующую пропаганду и на террор революционных партий.

Идейные и честные люди пополняли кадры русской армии, русского флота и русского чиновничества. Не скудела Академия Генерального Штаба. На исключительной высоте стоял правительствующий Сенат, кассационные решения которого содержат целый клад юридической мудрости и справедливости. Россия имела основания гордиться своим судом, своими финансами, своею наукою, своим искусством и своими театрами. Она имела первоклассную дипломатию, превосходную военную разведку и опытный, преданный своему делу кадр народных учителей. А когда П. А. Столыпин взялся за дело разверстания сельской общины и за переселение, то ему удалось отобрать такой кадр чиновников, о качестве которого не могло быть двух мнений.

Наряду с этим Россия выдвинула драгоценный слой нечиновной общественности; идейных и опытных деятелей земского и городского самоуправления, превосходный кадр врачей национально-русской интуитивной школы, идейную и гуманную адвокатуру, даровитое купечество с традициями и с размахом, кадр энергичных кооператоров и агрономов. Все это строило Россию, постепенно освобождаясь (силою вещей, ходом жизненного дела, реализмом предметных задач) от мечтательного брожения и врастая в механизм государства. Россия нуждалась больше всего в мире и в завершении столыпинской реформы; она нуждалась меньше всего в революции и в социализме. Судьба судила ей иное: она послала ей неподготовленную и неудачную войну, социалистическую кровавую революцию и планомерное разрушение почти всей ее исторически выстраданной культуры. Вскрылись исторические рубцы и заживающие шрамы, души заболели ненавистью и местью, замутились до самого дна, и поднявшееся социальное дно поглотило свою собственную, русскую национальную элиту.

Разразившаяся коммунистическая революция не только разрушала прежнее государство, прежнее хозяйство и прежнюю культуру в России, но стремилась прежде всего смести прежний ведущий слой и поставить на его место новый.

Первая, отрицательная задача не представляла особых затруднений: сместить, уволить, лишить имущества и жилища, обречь на голод и холод, арестовать, сослать, расстрелять – все это разрушительное дело требовало только решительности и жестокости. Но разрешение положительной задачи – создание нового ведущего слоя – не могло удаться революционерам. Здесь мы наталкиваемся на одно их основных внутренних противоречий революции.

Революция с самого начала обращалась не к лучшим, государственно-зиждительным силам народа, а к разрушительным и разнузданным элементам его. Она привлекла к себе не честных, верных, патриотически настроенных людей, привыкших к дисциплине и ответственности, а безответственных, деморализованных, беспринципных, карьеристов, интернационалистов, грабителей, дезертиров, авантюристов. Это есть просто неоспоримый исторический факт. Ей нужны были люди дурные и жестокие, способные разлагать армию, захватывать чужое имущество, доносить и убивать. Наряду с этим она обращалась к людям невежественным и наивным, которые готовы были верить в немедленное революционно-социалистическое переустройство России.

И вот никакой государственный режим, тем более «творчески обновляющий» режим, не может быть построен такими людьми и на таких порочных основаниях. Привычный нарушитель, сделавший себе из правонарушения политическую профессию, останется правонарушителем и после того, как ему прикажут строить новую жизнь. Революция дала народу «право на бесчестие» (Достоевский), и, соблазнив его этим «правом», она начала свой отбор, делая ставку на «бесчестие». Этим она расшатала народное правосознание, смешала «позволенное» и «запретное», перепутала «мое» и «твое», отменила все правовые межи и подорвала все социальные и культурные сдержки. Какой же «ведущий слой» мог отобраться по этим признакам и в этой атмосфере?

Пришли новые люди – презирающие законность, отрицающие права личности, жаждущие захватного обогащения, лишенные знания, опыта и умений; полуграмотные выдвиженцы, государственно неумелые «нелегальщики» (выражение Ленина), приспособившиеся к коммунистам преступники. Революция узаконила уголовщину и тем самым обрекла себя на неудачу. Революция превратила разбойника в чиновника и заставила свое чиновничество править разбойными приемами. Вследствие этого политика пропиталась преступностью, а преступность огосударствилась.

Шли годы. На этих основах сложилось и окрепло новое коммунистическое чиновничество: запуганное и раболепно-льстивое перед лицом власти; пронырливое, жадное и вороватое в делах службы; произвольное и беспощадное в отношении к подчиненным и к народу; во всем трепещущее, шкурное, пролганное; привыкшее к политическому доносу и отвыкшее от собственного, предметного и ответственного суждения; готовое вести свою страну по приказу сверху – на вымирание и на погибель. И все неудачи революции объясняются не только противоестественностью ее программы и ее планов, но и несостоятельностью отобранного ею слоя.

Когда крушение коммунистического строя станет совершившимся фактом и настоящая Россия начнет возрождаться, – русский народ увидит себя без ведущего слоя. Конечно, место этого слоя будет временно занято усидевшими и преходящими людьми, но присутствие их не разрешит вопроса. Прежняя, дореволюционная элита распалась, погибла или переоделась; и то, что он нее сохранится, будет лишь скудным, хотя и драгоценным остатком былого национально-исторического достояния. А революционный отбор Должен будет отчасти совсем отпасть ввиду своей несостоятельности и неисправимости; отчасти же измениться к лучшему как бы на ходу. То, в чем Россия будет нуждаться прежде всего и больше всего, – будет новый ведущий слой.

Эта новая элита, новая русская национальная интеллигенция – должна извлечь все необходимые уроки из всероссийского революционного крушения. Мало того, она должна осмыслить русское Историческое прошлое и извлечь из него заложенный в нем «разум истории». А история учит нас многому.

1. Прежде всего ведущий слой не есть ни замкнутая «каста», ни наследственное или потомственное «сословие». По составу своему он есть нечто живое, подвижное, всегда пополняющееся новыми, способными людьми и всегда готовое освободить себя от неспособных. Это есть старое и здоровое русское воззрение. Его выдвинули еще Иоанн Грозный, осознавший необходимость нового отбора, но трагически исказивший и погубивший его в «опричнине». К этому воззрению вернулся Петр Великий, выдвинувший на первые и не первые места государства новых людей, начиная от Меншикова и Лефорта, Шафирова и Ягужинского и кончая своими, командированными за границу учениками. С тех пор эта традиция дала России Ломоносова и целые плеяды славных ученых; гениального скульптора Федота Шубина и длинный ряд славных художников из народа; ряд блестящих деятелей екатерининской эпохи – Сперанского, Скобелева, Витте, Губонина, Савву Мамонтова, Третьякова, Лавра Корнилова и его сподвижников.

Здесь есть некое общее правило: человека чести и ума, таланта и сердца – не спрашивают о его «предках», ибо он сам есть «предок» для грядущего потомства. Качественный, духовный заряд, присущий человеку, выдвигает его на первые места, независимо от его родословной. Потомственная традиция честности, храбрости и служения есть великая вещь, но она не может сделать глупца – умным, а безвольного человека – призванным организатором жизни. Мы все – от правителя до простого обывателя – должны научиться узнавать людей качественно-духовного заряда и всячески выдвигать их, «раздвигаясь» для них; только так мы сможем верно пополнять нашу национальную элиту во всех областях жизни. Это требование есть не «демократическое», как принято думать, а нравственно-патриотическое и национально-государственное. Только так мы воссоздаем Россию: дорогу честности, уму и таланту!..

2. Принадлежность к ведущему слою – начиная от министра и кончая мировым судьею, начиная от епископа и кончая офицером, начиная от профессора и кончая народным учителем, – есть не привилегия, а несение трудной и ответственной обязанности. Это не есть ни «легкая и веселая жизнь», ни «почивание на лаврах». Темному, необразованному человеку простительно думать, будто «настоящая» работа есть именно телесная, и только телесная, а всякий душевно-духовный труд есть «притворство» и «тунеядство»; но человек духовного или интеллектуального труда не имеет права поддаваться этому воззрению. В свое время ему поддались русские народники; перед ним склонился Л. Н. Толстой, надсмеявшийся над духовным трудом в своей революционно-демагогической сказке «Об Иване-дураке». Призыв Толстого к «опрощению» был не только протестом против излишней роскоши (что было бы естественно), но и отрицанием всякого «не-физического» труда. Это воззрение заразило постепенно широкие круги интеллигенции. «Кающийся барин» не сумел найти меру для своего «покаяния», он не только стал корить себя за недостаточную склонность к братской справедливости, но заразился культурным нигилизмом в вопросах права, государства» собственности, науки и искусства. Этим была в значительной мере подготовлена большевицкая революция с ее уравнительством в вопросах жилища, питания, одежды, образования и имущества: «уравнивать» и «упрощать» – значит снижать уровень и подрывать культуру.

Вести свой народ есть не привилегия, а обязанность лучших людей страны. Эта обязанность требует от человека не только особых природных качеств, подготовки и образования, но и особого рода жизни в смысле досуга, жилища, питания и одежды. Это люди иной душевной и нервной организации, люди духовной сосредоточенности, люди иных потребностей и вкусов, иного жизненного напряжения и ритма. Мыслителю и артисту нужна тишина. Ученому и судье необходима библиотека. Чиновник должен быть обеспечен и независим от управляемых обывателей и т.д. Если это – «привилегия», то привилегия, вознаграждающая за высший труд и обязывающая к качественному служению. Этой «привилегии» нечего стыдиться; ее надо принимать с достоинством и ответственностью, не позволяя предрассудку и зависти вливать в душу свою отраву.

Ранг в жизни необходим и неизбежен. Он обосновывается качеством и покрывается трудом и ответственностью. Рангу должна соответствовать строгость к себе у того, кто выше, и беззавистная почтительность у того, кто ниже. Только этим верным чувством ранга воссоздадим Россию. Конец зависти! Дорогу качеству и ответственности!

3. Вместе с тем в России должна быть искоренена дурная традиция «кормления», т.е. частного наживания на публичной должности. Государственный чиновник, так же как и служащий земского или городского самоуправления, должен довольствоваться получаемым им окладом (жалованием) и не пополнять его никакими «прибытками» или «поборами» с обслуживаемого им населения. Время, когда государственный центр раздавал должности на «кормление», – время удельно-феодальное и, далее, сословно-крепостное – прошло безвозвратно. Воевода, живущий поборами («земля любит навоз, а воевода принос»); судья, торгующий приговором и презирающий закон («хочу по нем сужу, хочу – на нем сижу»), чиновник взяточник и растратчик («казна – шатущая корова, не доит ее один ленивый») – все эти больные и кривые явления русской истории были в небывалом размере воскрешены русской революцией и должны окончательно угаснуть вместе с нею. Революционная всепродажность; революционная растрата; повальное революционное хищение – объясняются тем изъятием собственности и тем хозяйственно-бюрократическим бедламом, которые осуществлялись самой революцией: люди, ограбленные ею, возвращали себе отнятое всюду, где могли, и не считали такое «самовознаграждение» зазорным. Психологически – это понятно; но по существу – это есть деморализация и расхищение государства.

Публичные должности, от самой малой до самой большой, должны давать человеку удовлетворяющее его вознаграждение и должны переживаться им не как «кормление», а как служение. Человек, не удовлетворяющийся законным жалованием, не имеет права брать соответствующую должность. Человек, взявший публичную должность, не имеет права пользоваться ею для частной наживы. Конец взятке, растрате и всякой продажности!.. Только этим возродим Россию.

4. Далее, одна из основных опасностей ведущего слоя состоит в слишком высокой оценке государственной власти, ее значения и призвания. Государственная власть имеет свои пределы, обозначаемые именно тем, что она есть власть, извне подходящая к человеку, предписывающая и воспрещающая ему независимо от его согласия или несогласия и угрожающая ему наказанием. Это означает, что все творческие состояния души и духа, предполагающие любовь, свободу и добрую волю, не подлежат ведению государственной власти и не могут ею предписываться. Государство не может требовать от граждан веры, молитвы, любви, доброты и убеждений. Оно не смеет регулировать научное, религиозное и художественное творчество. Оно не может предписывать доказательства чувств или воззрений. Оно не должно вторгаться нравственный, семейный и повседневный быт. Оно не должно без крайней надобности стеснять хозяйственную инициативу и хозяйственное творчество людей.

Ведущий слой призван вести, а не гнать, не запугивать, не порабощать людей. Он призван чтить и поощрять свободное творчество ведомого народа. Он не командует (за исключением армии), а организует, и притом лишь в пределах общего и публичного интереса. Вести можно только свободных; погонщики нужны только скоту; надсмотрщики нужны только рабам. Лучший способ вести есть живой пример. Авантюристы, карьеристы и хищники не могут вести свой народ; а если поведут, то приведут только в яму. Государственное водительство имеет свои пределы, которые определяются, во-первых, достоинством и свободой личного духа, во-вторых, самодеятельностью творческого инстинкта человека. Конец террору как системе правления!.. Конец тоталитарному всеведению и всеприсутствию!… России нужна власть, верно блюдущая свою меру.

5. К этому необходимо добавить, что новый русский отбор должен строить Россию не произволом, а правом. Будут законы и правительственные распоряжения. Эти законы должны соблюдаться и исполняться самими чиновниками, ибо чиновник есть первый, кого закон связывает. Представление о том, что этот закон вяжет обывателя и разнуздывает произвол правителя, много раз осужденное в русских народных пословицах, но возрожденное советской революцией, должно отпасть навсегда. Закон связывает всех: и Государя, и министра, и полицейских, и судью, и рядового гражданина. От закона есть только одно «отступление»: по совести, в сторону справедливости, с принятием на себя всей ответственности. Формально-буквенное, педантически-мертвенное применение закона есть не законность, а карикатура на нее. «Крайняя законность» никогда не должна превращаться в «крайнюю несправедливость». Или по русским пословицам: «Не всякий прут по закону гнут»; а «милость творить – с Богом говорить».

Это означает, что всякое применение закона требует беспристрастного жизненного наблюдения (интуиция факта) и беспристрастного решающего усмотрения (интуиция права). Мало закона. Надо видеть живое событие. И далее, надо видеть сквозь закон:

1. Намерение законодателя и 2. Высшую цель права (свобода, мир, справедливость). Поэтому всякое применение закона предполагает в душе применяющего чиновника – живое творческое правосознание (правовое разумение и правовую совесть). И вот в этой сфере не должно быть места никакой корысти, никакой кривизне или, как выражала это русская летопись, – никакому «воровству» и «малодушию»: ни взятке, ни косвенной личной выгоде, ни классовому интересу, ни родству, ни льстивому прислуживанию, ни потачке, ни укрывательству, – словом, ничему тому, от чего стонала дореформенная Россия, с чем так успешно боролся пореформенный (после 1864 г.) правопорядок и что расцвело цветами позора и скандала в эпоху революции.

Грядущей России нужен не произвол, не самодурство и не административная продажность, а правопорядок, утверждаемый живым и неподкупным правосознанием. Правило этого правосознания выражено в старом русском поэтическом присловье:

6. Далее, новая русская элита в деле правления должна блюсти и крепить авторитет государственной власти. Невозможно строить правопорядок без этого авторитета. Он пошатнулся еще при Императорском правительстве; он был расшатан и подорван при Временном правительстве; он был опять восстановлен, правда в формах противоправных, свирепых и унизительных, советскою властью. Новый русский отбор призван укоренить авторитет государства на совсем иных, благородных и правовых основаниях: на основе религиозного созерцания и уважения к духовной свободе; на основе братского правосознания и патриотического чувства; на основе достоинства власти, ее силы и всеобщего доверия к ней. Необходимо помнить, что этот авторитет есть всенародное, исторически накапливающееся достояние. Он слагается из поколения в поколение; он живет в душах незримо, но определяюще; он призван служить орудием национального спасения. Революция сначала расшатала, а потом скомпрометировала его кровью, партийно-классовым режимом и тоталитарностью коммунистического строя. И вот борьба за грядущую Россию окажется борьбой за новый авторитет новой национально-русской власти, ибо безавторитетная власть не оборонит и не возродит Россию.

7. Все эти требования и условия будут, однако, несовершенны и неопределяющи, если не будет соблюдено последнее. Новый русский отбор должен быть одушевлен творческой национальной идеей.

Безыдейная интеллигенция не нужна народу и государству и не может вести его… Да и куда она приведет его, сама блуждая в темноте и в неопределенности? Но прежние идеи русской интеллигенции были ошибочны и сгорели в огне революций и войн. Ни идея «народничества», ни идея «демократии», ни идея «социализма», ни идея «империализма», ни идея «тоталитарности» – ни одна из них не вдохновит новую русскую интеллигенцию и не поведет Россию к добру. Нужна, новая идея – религиозная по истоку и национальная по духовному смыслу. Только такая идея может возродить и воссоздать грядущую Россию.

Сведения, идущие из России, рисуют нам тот своеобразный хозяйственно-душевный раскол, который переживает русский крестьянин при коммунистическом строе. Все, с чем он имеет дело, делится для него на две неравные половины: «колхозное» и «свое». Колхозное обозначает отнятое, социализированное, коммунистически-чиновничье, и вражеское; это источник вечной опасности, нажима и ограбления; это – «они»; чем хуже, чем не удачнее «у них» все идет, тем лучше. Свое это то, что «осталось», что не пошло в постылый котел, что удалось отстоять или спрятать: здесь стоит обдумывать и промышлять, изворачиваться, не жалеть «горба», работать даже ночью; это «мы», «наше»; здесь важен урожай и порядок; это прокормит.

Уже к концу тридцатых годов приусадебные участки крестьян обрабатывались самым интенсивным образом. За эти годы (1934-1939) крестьяне делали все, чтобы расширить свои дворовые участки всеми правдами и неправдами (вплоть до ночного передвижения заборов) и повысить их урожайность; и в то же время, чтобы обзавестись своим скотом. И компартия, испуганная гибелью скота во время коллективизации (1929-1933), шла навстречу этому стремлению и продавала закрепощенным крестьянам скот с колхозных ферм по невысоким ценам. Понятно, что «своя» скотина была «ухожена», накормлена и множилась, тогда как коммунистически-казенная скотина была, по жалобам самих советских донесений, скверно «ухожена», еле накормлена, не плодилась без всяких причин.

Мы знаем, что к 1939 году, когда сельское хозяйство в России несколько оправилось, когда испуг компартии прошел и Сталину, удачно спровоцировавшему мировую войну, показалось, что деревню можно опять «стричь», советская аграрная политика повернула снова против крестьянина: нажим увеличился, скот перестали «отпускать», изъятие зерна и мяса возросло, расцвет частного сектора был сочтен нежелательным, готовились запасы для войны и армии; и чуть-чуть оперившийся крестьянин почувствовал себя снова под прессом. Затем разразилась война с ее разрушительным отступлением, с немедленной и очень дружно обнаружившейся тягой крестьян к ликвидации колхозов (отнюдь не поощрявшийся немцами) и с карающим восстановлением коммунистического режима после обратной советской оккупации. Война не дала русскому крестьянину ни малейшего освобождения или хотя бы облегчения; она обманула его надежды; и ныне нажим на мужика возобновился полным ходом. И уже на вновь присоединенных территориях (Бессарабия, Буковина, Галиция, Прибалтика) принудительная коллективизация охватила по советским донесениям 75-90% крестьянских дворов.

Нам пишут из Германии, что германские пленные, только что вернувшиеся из Советии, передают в беседах свои впечатления о жизни и настроениях у крестьян. Они дружно отмечают ту поразительную хозяйственную апатию, которая развивается в крестьянстве под влиянием советского нажима: надежда на легальное и оседлое ведение своего хозяйства стала таять и исчезать в деревне. Протекшая крыша не чинится – ни хозяином (нечем чинить!), ни колхозом (какая ему забота?). Покосившиеся хаты (столь часто отмечаемые и в советской литературе) ждут окончательного развала. Горящий двор не заливается, скот из него не выгоняется, крестьяне стоят и смотрят на огонь. Немцы, не пережившие тридцатилетней трагедии русского мужика, не понимают этой психологии. А мы, слушая эти рассказы, вспоминаем состояние русской деревни в Смутное время, после «перебора» Иоанна Грозного… – тогдашнее всенародное шатание, запустение и утрату веры в честный труд и в законное хозяйствование.

Нет ничего более вредного и даже гибельного для страны, для всякой страны, как подрыв этой веры и угасание ее в народе. И не то чтобы крестьянам думалось: «от трудов праведных не наживешь палат каменных»; на каменные палаты расчет вообще невелик и всегда невелик. Здесь настроение гораздо более глубокое и трагическое. Оно может быть выражено словами: «при таких порядках работать на земле не стоит; надо промышлять иначе». Весь вопрос в том, куда же подаваться? Где и как прокормиться? И вот в советской стране давно уже, с 1929 года, началась тяга в города и в промышленность. В первые годы революции городское население бежало в деревню; прошло десять лет, и оно хлынуло обратно в искусственно раздуваемые города и заводы. Это естественно и закономерно: в социалистическом государстве частная предприимчивость удушается, она становится все менее возможной и прокармливающей; люди оставляют ее и стараются перейти на положение государственных содержанцев – партийцев, чиновников, рабочих, солдат. «Кормить» государство своим горбом становится невыгодно, нестерпимо; надо переходить на положение принудительно-обеспечиваемых и государственно-прокармливаемых: ибо не их них выколачивают, а они сами и для других выколачивают. Согласно этому советские источники сообщают, что за 1948 год число государственных содержанцев в Советии увеличилось на два миллиона, т.е. на 6,5%.

С самого водворения своего в России коммунистическая власть взялась за отучение русского крестьянина (и русского человека вообще) от личной предприимчивости и частной собственности. Марксистская доктрина, согласно которой частный «капитал» экспроприирует и пролетаризирует народную массу, не оправдывалась в России: здесь пролетариат едва достигал 10% населения (тогда как в Англии он составил 77% хозяйственно-взрослого населения, в Бельгии – 73%, В Дании – 71%, в Швейцарии – 66%, в Германии – 61%, во Франции – 48%, и даже в Югославии – 40%). Вследствие этого за дело принялся Коминтерн, т.е. советская власть: она выступила в качестве величайшего государственного капиталиста и стала сознательно, нарочно и планомерно пролетаризировать русский народ. Произошло невиданное в истории: государственная власть стала насаждать нищету, гасить хозяйственную инициативу народа, воспрещать личную самодеятельность, отнимать у народа веру в честный труд и искоренять в нем волю к самовложению в природу и культуру. И мир впервые с отчетливостью увидел, что есть настоящий государственный социализм, – не социализм пустых мечтаний и доктринерских резолюций, а социализм аморальной и свирепой «шигалевщины», пророчески предсказанный в «Бесах» у Достоевского.

Перед русским крестьянином давно уже встал выбор: принять новое государственное «крепостное право» (по сравнению с которым прежнее крепостное право кажется патриархально-добродушной «старинкою») или бежать от него; и если бежать, то в «пролетарии» или в «урки». Самые терпеливые решали оставаться в надежде «словчиться» и «пересидеть». Самые бессовестные и порочные записывались в компартию и начинали куражиться и палачествовать. Самые расчетливые переходили в советскую промышленность. Самые отчаянные уходили в «урки» и в партизаны. Именно этим объясняется повсеместный рост партизанского движения, проявления которого столь ярко и правдиво описаны в седьмой тетради «Возрождения» (1950 г., январь-февраль). Но «уйти» – не значит оторваться душой и волею от тысячелетней любви к земле, от желания стать самостоятельным хозяином, от мечты – переждать злое безвременье, покончить с разбойным правительством и стать опять на свои ноги.

Русский крестьянин знает свою землю и любит ее. Глеб Успенский был прав, когда писал о «власти земли». И то, что ныне переживает русский крестьянин, есть пробуждение в нем настоящего земельного самочувствия и собственнического правосознания. Великая земельная реформа Столыпина как бы измерила у русского крестьянина его «собственническую температуру» и подтвердила сполна: не сентиментальные мечтания аграрно-социалистических демагогов (партии с.-р.), а верный диагноз дальнозоркого реформатора.

К началу этой реформы Россия насчитывала около 12 миллионов крестьянских дворов. Из них 4 миллиона уже вели самостоятельно-собственническое хозяйство, а 8 миллионов томилось в сельской общине с ее переделами и с ее урезанной личной инициативой. Столыпин не отменил земельную общину, а дал крестьянам право «прописаться на свободу», на «отруба» или на «хутора». И вот через 10 лет, к следующей большой сельскохозяйственной переписи (1916), оказалось, что из 8 миллионов дворов – шесть миллионов захотели своей земли и полной хозяйственной самостоятельности. Они уже получали ее и получили бы ее до конца, если бы революция не изъяла землю из легального оборота, объявив ее сначала «всенародной» (захватный лозунг «вся земля всему народу»), потом «национализованной» и, наконец, «колхозной». Этим революция погасила в России идею законной собственности на землю, а с тем вместе дала отказ всем вековым притязания русского крестьянства.

Школа, которую ныне проходит русский мужик, необычайно сурова и жестока. Он далеко не сразу понял, что такое происходит с землею и чем это кончится. В первые годы он шепотом расспрашивал знакомых горожан о большевиках в кожаных куртках: «барин, откуда эти люди взялись и где ж они допреж того помещались?! И, куда ж теперь все чистые господа подевались?!» Потом он разыскивал в городах своих бывших помещиков и допрашивал их: «Куда девалась земля? у вас ее отняли, а мы ее не получили!» – и не верил, когда ему объясняли, что он получил всю наличную землю и что ее пришлось всего по 1/5 десятины на крестьянскую «душу»… И не веря, все спрашивал: нельзя ли вопреки всем революционным событиям заплатить за землю настоящими деньгами и получить на нее «орленую бумагу» (т.е. законную купчую крепость)?!..

А потом, в эпоху коллективизации, разоренный многолетними «продналогами», потеряв внезапно всю свою «купчую» и «некупчую» землю, со всем своим двором, осунувшийся в лице и поседевший за одну ночь, – он прозревал слишком поздно и шептал про себя бессильные слова. Именно к этой эпохе (1929-1931) относятся эти страшные речи русских крестьян о социалистах и большевиках, которые нам передавал живой свидетель и собеседник.

Мы можем быть твердо уверены, что этой школы русский крестьянин не забудет до тех пор, пока будет существовать русский народ; и дело русской интеллигенции будет, между прочим, состоять в том, чтобы осмыслить и увековечить этот гибельный опыт.

Думается, что после крушения коммунизма – русским социалистам лучше совсем не показываться в России или же проглотить язык и забыть всю свою терминологию. А, впрочем, к тому времени русский социалист, может быть, и впрямь станет чем-то, вроде допотопного существа…

В нашу эпоху для каждого русского изгнанника начинается долгое время всяческого «сиротства» и унижения. Он чувствует себя извергнутым своею родною страною, – пусть безвинно, пусть за правое дело, пусть даже в виде некой «почетной ссылки», но жизнь его фактически как бы ломается пополам и утрачивает свой органический и главный смысл. Нельзя больше жить среди своих, единым национальным дыханием, строительством и служением; нельзя больше чувствовать, думать и говорить «мы русские здесь сообща», ибо наш народ остался там, а здесь мы с чужими, которые «по-нашему» не понимают, а нас самих еле терпят и вечно в чем-то подозревают.

Эмиграция есть что-то вроде преждевременной «отставки» – твоя работа больше не нужна; что-то вроде незаслуженного «разжалованья» – вся служба твоя как бы забыта, все заслуги твои больше не весят, все права, признававшиеся за тобою, угасли. Ты – социально «гол»; в публично-правовом отношении, ты почти нуль. Ты – ненужный, забеглый иностранец, не допускаемый к своей обычной работе, в которой ты, может быть, настоящий и заслуженный мастер; ты – существо нежелательное, которому в любой момент могут отказать «в праве пребывания», с тем чтобы выслать тебя или выдать (на муку и смерть); ты – «ничей гражданин», беззащитный и почти бесправный. По новейшей терминологии международного оборота, ты – «безместная» и «неуместная» «особь» (дисплэсед перс), которую, конечно, надо куда-нибудь «прибрать» и как-нибудь «использовать», предварительно подвергнуть унизительно-всестороннему (телесному и душевному) обследованию; но до полноправной человеческой личности тебе далеко…

Все это отнюдь не преувеличение. Все это жестокая, горькая, незабываемая правда. И иностранцы могут быть уверены, что все это есть достояние истории – и русской, и всемирной.

Кто поверит теперь, что до первой мировой войны русский человек, путешествуя из страны в страну, имел паспорт, но не нуждался ни в нем, ни в визах? Люди свободно «перемещались», не становясь ни «безместными», ни «неуместными»… А теперь? Паспорт есть для русского одно из главных жизненных затруднений, вечная опасность, сущая беда и серьезная статья «в бюджете».

Как не вспомнить, что в те времена революционеры, родом из России, – гнездились, где хотели, стряпали заговоры и покушения, устраивали не спросясь съезды, пользовались правом на работу и свободно готовили революционное порабощение и неслыханные в истории унижения всей Европе. А ныне на тех домах, где они готовили своим хозяевам злейшее предательство, прибиты почетно-памятные доски…

Итак, сказанное нами о нашем нынешнем бесправии отнюдь не преувеличение. Возьмем доказательства из жизни квалифицированной эмиграции, подчас с мировым именем.

Вот всемирно известный русский композитор и пианист лишен права концентрировать в том государстве, где он проводит лето в собственном имении.

Вот русский профессор-хирург в течение двадцати лет не имеет права практики в той стране, где его «нелегальные» операции и запрещенные диагнозы вызывают сенсации и преклонение – и в университетах, и в судебных разбирательствах. Иностранцы лечатся у него, оперируются, вылечиваются – и не разрешают ему работать…

Вот русский гуманитарный ученый, приехав в страну, где его имя общеизвестно, и желая прочесть несколько публичных лекций, подает прошение и неделями ждет ответа: оказывается, его решение передано на усмотрение трех факультетов со ссылкой на то, что-де «может быть ученые прочтут не хуже его»; а факультеты саботируют этот запрос насмерть…

Вот другой ученый живет в другой стране десять лет без права на труд и на какой бы то ни было заработок – и кормится «негритянской», дисквалифицирующей и жалко оплачиваемой работой, но подоходный налог с него не забывают взыскивать…

Мы знаем сотни случаев, что русские офицеры и полные генералы работают шоферами; их джентльменская корректность славится среди публики и в муниципальном правлении; их ставят в пример «своим» грубиянам – и не находят лучшего применения для их драгоценных сил…

Другие русские офицеры ткут шарфы, набивают папиросы, моют автомобили, сапожничают, шьют дамские сумки, берут полулегально места ночных портье, создают мастерские, работают разносчиками, – вечно неуверенные, не потянут ли их завтра к допросу и расспросу и не наложат ли «запрет»…

И если таково положение квалифицированных эмигрантов, то что сказать о русских людях, не успевших получить никакого особого «звания» или «умения»? Каково их правовое положение, какие у них возможности, какое у них прибежище, какая у них судьба?!..

Сколько раз у нас сжималось сердце и кровь бросалась в голову, когда мы слушали рассказы русских «невозвращенцев» об их жизни в послевоенных лагерях Германии; об этих кровавых выдачах, принудительных погрузках и массовых самоубийствах! А эти анкеты и допросы… Эти каверзные подходы, пытающиеся навязать допрашиваемому что-нибудь «компрометирующее» его в прошлом!.. И кто они сами, эти «допрашивающие» сыщики?.. А эти сцены в очередях перед контрольными бюро!… А этот возрастный и мускульный отбор «наемников», подобного которому человечество не запомнит с самых невольнических рынков Рима и Африки!..

Горек хлеб на чужбине. Горек и унизителен. Для всех ли? О нет, не для всех; для русских в особенности. Почему? Не потому ли, что подозревают нас в тайном большевизме или нацизме? Нет, совсем не потому. Ибо и то, и другое – легко скрыть и погасить посредством обманного приспособления ко вкусам и интересам контролирующих, чему имеются сотни примеров; и еще – не потому, ибо визовым и трудовым унижениям подвергаются и заведомые антибольшевики и антигитлеровцы. Здесь причины более глубокие и более духовные; и мы можем быть уверены, что свободный и беспристрастный историк раскроет их однажды до конца (см. «Н.З.», с. 58, 157, 199).

И не будем вспоминать о том, как Императорская Россия в свое время принимала иностранцев, – беглецов и иммигрантов, – устраивая их у себя и открывая перед ними все поле труда и весь рынок русской торговли. Ибо Россия другим странам «пример не в подражание». Россия имела «особую стать». О ней писал когда-то русский путешественник, тверской купец Афанасий Никитин, посетивший в 1460 годах Персию и Индию и оставивший свой дневник: «Написание Офонаса тферитина купца, что был в Индии четыре года, а ходил, сказывают, с Васильем Паниным». Он писал тогда: «А русскую землю Бог да сохранит. Боже сохрани! На этом свете нет страны подобной ей»…

Горек хлеб на чужбине! Но мы твердо знаем, ради чего приемлем и терпим эту горечь. Мы помним наше призвание и продолжаем борьбу за нашу Родину.

В России началась великая борьба за религиозное очищение и обновление. Надо предвидеть, что это будет борьба большого напряжения и долгого дыхания. Русский человек должен вернуть себе цельную веру, в которой сердце и разум, созерцание и воля – сольются в единый поток такой силы, что на него отзовется и самый инстинкт; тогда будут найдены новые творческие идеи и создастся новая христианская культура. От христианского пастырства нам надо ждать совета и помощи в этом деле. И православное духовенство найдет в себе духовную силу, мудрость и искренность для этого подвига.

Чего же мы, православные христиане, желаем от наших пастырей? С какими запросами мы идем к ним? Чем они могут заслужить нашу любовь и наше доверие?

Не буду говорить о богословском образовании и о подготовке к духовному пастырству, прозорливому и бережному в личном общении. Само собою разумеется, что духовным лицам надлежит знать Писание, и Предание, и все учение Церкви – лучше нас и разуметь все это глубже нас, чтобы помогать нам в часы сомнения и в поисках разумения. Они должны владеть душевно-духовным искусством пастыря, глубокочувствием и ясным взором духовника, проницательно разумеющего индивидуальную человеческую душу и способного указать ей в трудную минуту жизни верный путь. Эти познания необходимы, это искусство драгоценно; здесь не может быть двух мнений. Но мне кажется, что мы ожидаем от них большего; что для нас важнее всего – истинный и живой евангельский дух, тот дух, который свидетельствует нам о Христовой благодати. Я разумею: молитвенную силу, любящее сердце и свободную, живую христианскую совесть…

Что может дать человеку богословское наставление, проистекающее из отвлеченного, сухого, логически умствующего рассудка, не созерцающего сердцем Христа Спасителя и не помогающего нам увидеть Его? Какое значение имеет абстрактная «экзегеза» или дедуктивный аргумент в созерцательных и молитвенных пространствах живой религиозности? Могут ли они дать религиозную очевидность душе, ищущей Божьего света и огня, чающей живого Бога? Сколько раз, слушая за границей беседы и проповеди инославного духовенства, мы думали о том, как богато оно книжною образованностью и как скупо оно в дарах сердца и духа! Как чуждо это русской православной душе!

Поистине, нет лучшего религиозного научения, нет более действительного проповеднического служения, как сила и искренность личной молитвы. Ибо вера крепнет и распространяется не от логических аргументов, и не от усилий понуждающей воли, и не от повторения слов и формул, но от живого восприятия Бога, от молитвенного огня, от очищения, подъема и просветления сердец, от живого созерцания, от реального восприятия Благодати. Я полагаю, что многое зависит от способности священника искренно и беззаветно молиться сердцем, ибо если он способен к этому и если он молится так в своем уединении, то церковная его молитва будет зажигать, очищать и просветлять сердца его прихожан. Это пламя одинокой молитвы будет гореть и в его церковном богослужении, и в его проповеди, и в его жизненных делах. И мы, его прихожане, сразу почувствуем сердцем, что «Сам Дух» молится в нем «воздыханиями неизреченными» (Римл. viii, 26) и что эти воздыхания передаются и нам по неизреченным путям.

Пастырь, коему присуща эта искренность и сила молитвы, является как бы «неопалимой купиной» в своем приходе: прихожане его, иногда сами того не замечая и не разумея, становятся соучастниками его молитвы; им передается теплота его веры; они приобщаются его духовному полету. Его поучения воспринимаются по-особому: не только умом, но и сердцем, живою совестью и честною волею. Его беседы несомы творческим духовным опытом; они проникнуты живым христианским созерцанием; они идут из сердца и воспринимаются всею душою. И уже простая встреча с ним испытывается как утешение и безмолвное ободрение.

А в основе этого лежит некий религиозный закон, согласно которому глубина веры растет и крепнет в молитве, ибо молитва есть благодатное вознесение души к Богу, озаряющее, очищающее и удостоверяющее. Вот почему пастырь должен быть живым источником и живою школою молитвы.

Второе, что мы желаем найти в нем, – это живое любящее сердце. Ведь лучшее христианское благовествование и утешение проистекает из доброты и сердечного понимания. Пока человеческое чувство сохнет и глохнет в умственно-отвлеченных богословских построениях, пока ум холодно рассуждает и выносит приговоры, враждует в прениях и каменеет в ненависти, – до тех пор человеку остается недоступным все откровение Господа Христа. Бессердечные люди не постигают в Евангелии самого главного; а поняв, не живут, им и не осуществляют его. Черствая жадность делает человека слепым и глухим. «Реки воды живой» (Иоан.vii, 38) текут только для любящих людей, ибо любовь отверзает человеку зрение и слух, – и для Христова откровения, и для жизни и страдания других людей.

Если священник имеет эту любовь, то она чувствуется и в его церковной молитве, слышится и в его проповеди, обнаруживается ив его делах. Кто беседует с ним или помогает ему, у того возникает особое ощущение: он чувствует, что воспринял от своего духовника нечто драгоценное, жизненно важное и ободряющее, что он испытал свет и теплоту духовного огня, что он почувствовал живую доброту, что он приблизился к тому, что разумел Христос, когда говорил о любви. Ибо живое сердце имеет запас доброты для всех: утешение для горюющего, помощь для нуждающегося, совет для беспомощного, ласковое слово для всякого, добрую улыбку для цветов и для птичек. И простое обхождение с таким человеком становится незаметно живою школою сердечного участия, любовного такта, христианской мудрости. И все это прекрасно и благодатно, ибо истинный духовник есть носитель христианского духа, духа любви и сердечного созерцания.

И вот третье, чего мы ищем и ждем от нашего пастыря, – это свободная и творческая христианская совесть. Эта совесть должна жить в нем как самостоятельная и независимая сила, как критериальная мера добра и зла, мера, по которой мы могли бы проверять, выправлять и крепить нашу собственную совесть. Там, где мы подчас беспомощно сомневаемся и колеблемся, он, как мастер совести, должен видеть ясно и глубоко; где мы блуждаем и заблуждаемся, он должен знать и указывать прямую дорогу; где мы вопрошаем, он должен иметь ответ. Он должен поддерживать нас в искушениях и соблазнах; он должен быть нашей опорой в колебании и изнеможении. Он должен сразу прозревать, где есть нечестность, неискренность, измена; но при этом – хранить справедливость в суде и осуждении. Ибо совестный христианин не преувеличивает – ни в утверждении, ни в отрицании; его суждение исходит из предметно-видящего смирения, но произносится с мужеством и силою, ибо не он произносит его, а предметный огонь в нем. Нам нужен искренний и откровенный исповедник, ничем и ни в чем неподкупный, не алчный, бесстрашный пред сильными и свободный от властолюбия; нам нужен живой очаг христианской совести с чистым пламенем и кротким светом.

Мы же сами должны обеспечить ему независимую и достойную жизнь: мы должны раз навсегда отрешить требу от мзды, чтобы погасить и в нас самих и в нашем пастыре идею о том, будто молитва «покупается» и благодать «продается», чтобы не было торговли о святыне; чтобы пастырь мог молиться свободно, не помышляя о «прибытке», а прихожанин мог обращаться к нему за помощью, не учитывая своих средств и расходов. Благодать и деньги инородны друг другу; недостойно мерить Божие дело монетою; невозможно унижать своего пастыря нуждою и поборами. Дело церкви есть дело духа, любви и совести, дело молитвы и созерцания; и прихожане должны снять со своего пастыря заботу о земном, обеспечивая ему необходимое и достойное.

Я думаю, что все, высказанное здесь, относится не только к православным общинам и пастырям, но и к священнослужителям всех христианских, а может быть, в последнем, глубочайшем измерении, – и не только христианских исповеданий. Во всяком случае – всюду, где веет истинный дух Христа, прихожане будут счастливы иметь в своем пастыре живой источник молитвы, любви и христианской совести; ибо сии три основы составляют драгоценнейшую и сильнейшую скрепу христианской церкви вообще. Мне не кажется при этом, что высказанные мною ожидания слишком высоки и трудны в осуществлении, ибо дело священника, пастыря и духовника не есть обычная профессия, сходная с другими, но требует особого призвания и особых даров. Эти дары даны не всякому, но кому они не даны, тот не должен посягать на это звание. Здесь дело не столько в «знании» и «умении», сколько во «вдохновении»; не столько в обрядовой словесности, сколько в живой полноте чувства; не в отбытии «требы», а в духе ее совершения. Пастырь, не знающий об этих требованиях и не укрепивший в них своего сердца, – на чем утвердит он свою веру и молитву, как поведет он своих прихожан к Богу, чем наполнит он свой храм, как укрепит он свой приход?.. Спрашиваю и не нахожу ответа…

Это главное. Это самое существенное в вопросе о грядущем религиозном устроении России.

С древнейших, летописных времен и до самой февральской революции – никогда: ни в Киевский период; ни в Суздальско-Московский период; ни в Смутное время; ни тем более в Императорскую эпоху русской истории.

1. Вече. Летописи сохранили нам множество свидетельств о том, что во многих, если не во всех, городах русского расселения жители этих городов сходились на вечевые собрания; и русская историческая наука давно уже признала и оценила вече как начало городового самоуправления. Участвовать в этих собраниях могли все свободные граждане, не состоящие ни под отеческой властью, ни в наемной или кабальной зависимости; это участие было личное, без представительства; оно было правом, а не обязанностью и не сопровождалось перекличкою. На вече могли присутствовать: князь, духовенство, посадник, тысяцкий, бояре, купцы и меньшие люди – черные смерды и даже «худые мужики». Вече созывалось по мере надобности, иногда самим князем, иногда посадником, иногда по инициативе частной группы горожан – колоколом или бирючами. Веча были общие, кончанские («конец» города) и пригородные; явно открытые и оппозиционно-тайные («по дворам»). Созывающий давал тему для обсуждения. Голосов не подсчитывали: искали единогласия: «еже быти и стати за един». Если единогласие не давалось сразу, то дрались до тех пор, пока оно не устанавливалось (это испытывалось, как своего рода «поле» или «суд Божий»), ибо несогласное, но побитое меньшинство подчинялось. Протоколов не велось – ни решениям, ни побоям.

Компетенция вечевого собрания была обширна и неопределенна. Оно избирало князя и устанавливало с ним договорное соглашение («ряд»): оно выбирало князя иногда без оговоренного срока, иногда пожизненно, иногда и потомственно. После «ряда» князь и вече «целовали крест» друг другу. Это крестоцелование не обеспечивало верность народа, который по недовольству князем восставал и изгонял его. Суд и управление принадлежали князю, иногда и его заместителю (посаднику), однако вече вмешивалось нередко и в суд, и в управление. Войну князь мог объявить и от себя и тогда вел ее набранным войском и за свой счет; но войну могло объявить и вече – и тогда город поднимал свое ополчение под начальством князя и тысяцкого. Бывало так, что князь скажет на вече гневную, обличительную речь, покинет свое княжество и уедет; бывало и так, что вече призывало его снова.

Однако бывало часто еще и так, что князь садился править не по выбору веча, а вследствие назначения от великого князя или вследствие победы и завоевания города. Выбирались же князья из состава единой правящей династии, соблюдавшей, независимо от веча, свою очередь родового старшинства и решавшей вопрос «удела» то взаимным соглашением, то взаимной усобицей. А так как «город без князя» был явлением краткосрочным и преходящим, лишенным суда, управления и дружины, то надо признать, что государственный строй Древней Руси сочетал в себе черты республиканские с чертами монархическими. Беспристрастный историк определит древнерусский «город» как монархию, ограниченную непосредственным народоправством.

С начала XII века в Новгороде при таком смешанном государственном строе постепенно стала намечаться тенденция к ограничению княжеской власти. Посадник назначался уже не князем, а вечем (с 1125 года); князь уже не давал без посадника ни грамот, ни волостей, ни суда и не увольнял никого без суда и вины; его финансовое положение регулировалось все теснее и строже; он утратил право «выводить людей» (на поселение в другие волости) и приобретать недвижимую собственность в Новогородской земле и т. п. Словом, князь превращался из князя в пришлого «гастролера», в полубесправного «кормленного» (т. е. наемного) чиновника, который больше «титуловался», чем правил и командовал. Понятно, что князья стали неохотно идти на зов Новгорода, а наиболее даровитые и энергичные или не шли совсем, или уходили по примеру Мстислава Удалого. Тогда Новгород оставался при посаднике и тысяцком, а князем его оказывался то Тверской князь, то Владимирский, то Московский, а то даже и Казимир Литовский. Но именно эта республиканская тенденция и погубила самостоятельность Новгорода.

Огромная территория новгородского севера требовала сильной власти, а между тем власть «Господина Великого Новгорода» слабела от внутреннего расслоения на классы, от партийных распрей и интриг. Нужна была ратная сила (и против запада, и против «своих» непокорных – то инородцев, то устюжан, то жителей двинской земли), а военная мощь новгородцев падала. Вечевой порядок, справлявшийся с делами одного города, не справлялся со сложным торговым хозяйством великого севера, с конкуренцией других русских княжеств и с осложнениями, вечно грозившими от Литвы, от Ливонского Ордена и от шведов. Вечевая громада не могла постигнуть органической связи Новгорода с остальной Россией: она искала своей «вольности» и думала «самоутверждаться» на свой риск и страх. Россия, как единый народ и единое государство, могла спасаться от напора других народов только монархическим единением, а не вечевыми интригами и драками, да еще в северо-западном «бастионе» страны. Присоединение Новгорода к Московскому царству было органической необходимостью; нельзя было ждать, чтобы новгородцы добровольно отдались Ливонскому Ордену, наподобие Пскова в 1240 году (партия пораженцев-предателей!), или шведам, или полякам… А ведущие слои Новгорода не обнаруживали ни национального достоинства, ни государственной мудрости Александра Ярославича Невского, ни политической дальнозоркости московских князей. Так республиканствующее вече новгородских сепаратистов было обречено и погибло (1478, при Иоанне III), тогда как во многих русских городах (кроме Пскова) мы долго еще находим городские вечевые собрания, даже и в Смутное время (XVII век).

2. Смута. Напрасно мы стали бы искать республиканских настроений в эпоху великой Смуты. «Междуцарствие» не имело никакого отношения к «республике». Пересекалась династия Мономаха; надо было выбирать другую. Выбрали Бориса Годунова, и родовитые бояре («княжата») стали немедленно интриговать против него, сами «подыскиваясь на царство» и мечтая о троне. С. Ф. Платонов решительно склонен к мысли о том, что Дмитрий Самозванец был «пущен» именно интригующим боярством и «подхвачен» поляками и иезуитами. В России Самозванец опирался (помимо этих национальных врагов России) на монархические и анархические настроения масс, которые и создали ему успех. На третий день после его падения (19 мая 1606 г.) был уже провозглашен новый царь – Василий Шуйский. В ответ на это «вольное казачество» выдвинуло целое множество мелких самозванцев (числом до 15: «Петра Федоровича», «Августа князя Ивана», «Лаврентия», «Федора», «Клементия», «Савелия», «Симеона», «Василия», «Ерошку», «Гаврилку», «Мартынку» и других), – а польские интервенты предпочли своего, крупного, Тушинского Вора. Ясно, что за отсутствием законного Государя люди разделились: одни стояли за полузаконного Шуйского, другие выдвигали поддельных, самозванцев, авантюристов, от которых ждали классовых подачек и угождений.

Так шло до самого конца Смуты: все искали Царя. Одни – в Польше (кто хотел Владислава, кто Сигизмунда), другие в Швеции, третьи помышляли даже о Габсбургах; иные хотели Тушинского Вора, а потом «Маринкина воренка», о коем Патриарх Гермоген писал, что он «нам отнюдь не надобен»… И самая «Семибоярщина», засевшая в Кремле с поляками, имела от москвичей прямое поручение «Государя на Московское государство выбрати», для чего она и сносилась через Жолкевского с королевичем Владиславом: так что в Москве правила тогда не то польская диктатура с недоизбранным, отсутствующим иноземным Царем, не то боярская олигархия, все только избиравшая иноземца в русские Цари. Но республики не было и следа.

3. Не только республиканская «форма», но и республиканская «идея» отсутствуют в России в XVII и XVIII веке. Ни один из дворцовых переворотов, которые имели место в 1682 г. (регенство в Софии), в 1689 г. (единодержавие Петра), в 1725 г. (воцарение Екатерины I), в 1730 г. (воцарение Анны Иоанновны), в 1740 г. (правление Анны Леопольдовны), в 1741 г. (воцарение Елизаветы Петровны), в 1761 г. (воцарение Екатерины II) и в 1801 г. (воцарение Александра I), – ни один из этих переворотов не имел республиканского характера. О республике не помышляли и заговорщики, убившие Императора Павла Петровича. Идея диктаториальной республики появляется лишь у Пестеля и исчезает после его казни в подполье русского интеллигентского мечтания; эта идея была занесена в Россию бурей французской революции и рассудочным «просвещением» XVIII века с его верою в отвлеченное доктринерство.

4. Что касается русских народных масс, то у них на протяжении всей русской истории заметны два тяготения: государственно-строительное, с верою в монархию, с доверием к Царю и с готовностью самоотверженно служить национальному делу; и государственно-разрушительное, с мечтою об анархии или, по крайней мере, о «необременительной власти», с жаждою имущественного погрома и захвата и с «верою» во всяческую нелояльность (традиция «удалых добрых молодцев»). Это второе тяготение к анархии четыре раза разгоралось в России всенародным пожаром: в Смуту, при Разине, при Пугачеве и при Ленине. Но оно не исчезало бесследно и в промежуточные времена, обнаруживаясь в целом ряде больных явлений русского правосознания. Постепенно тяга к анархии передалась и русской интеллигенции (Бакунин, Л. Толстой, Кропоткин). «Широки натуры русские: нашей правды идеал – не влезает в формы узкие юридических начал». К анархии были склонны (обычно сами того не замечая) и русские либералы.

Но во всем этом не было исторически ни республиканства, ни республиканской традиции. А потому не было и республики – до самого 1917 года. Республикой подарил Россию именно «февраль», и последствия этого «подарка» русский народ не расхлебывал еще и поныне.


всего статей: 493


Хронология доимперской России