Среди откликов на наш бюллетень, дошедших до редакции, были единичные указания на то, что статьи, помещаемые в нем, написаны слишком сжато и трудно и быстро утомляют при чтении. Редакция считает необходимым отозваться на этот отклик.
Мы переживаем мировой кризис, невиданный в истории человечества. Потрясена вся духовная культура до основания; замутились самые источники ее; все, чем люди живы, поставлено под сомнение и угрозу. Сейчас нет «простых» и «легких» вопросов, допускающих легкое и простое трактование. Время безответственной публицистики (если ее когда-нибудь можно было терпеть!) давно прошло: каждое слово наше, каждое суждение требует совестной политической и научной ответственности, обоснования, честного углубления. Дело, которому мы служим, еще гораздо сложнее, труднее и глубже, чем удается изложить на двух страничках, а увеличить размеры нашего бюллетеня не в наших возможностях. Мы не дети и не салонная публика и не имеем права требовать друг от друга популярной болтовни. Уровень бульварной прессы, тон развязного словопрения и политического фельетона исключен для нас: на этом уровне можно только сеять соблазн и замешательство, разложение и ненависть. Но излагать и обосновывать белую идею на этом уровне и таким тоном – невозможно, а она живая и глубокая – на века.
Мы должны вырабатывать – каждый самостоятельно, для себя и про себя, мыслью своего сердца – те убеждения, на которых следует строить грядущую Россию. Когда-то один французский писатель назвал такие убеждения «la moelle du lion» («мозг львиных костей»). Россия сокрушилась потому, что в русском народе, а особенно в русской интеллигенции, – этой «духовной квинтэссенции» оказалось мало. Возрождение России требует от нас именно таких лично-самостоятельных, религиозно-укорененных, волевых убеждений. Их нельзя взять у другого, их можно выработать только самому. Это не развлечение, это духовный труд; естественно, что он утомляет. Здесь надо думать не о какой-то новой «доктрине», которую кто-то «высидит» и предложит другим в готовом виде, и не о популярных «лозунгах», которые «набросает» развязный и безответственный публицист. Эти убеждения надо самому выносить. И повод для этого, как бы «отправную точку» стремится дать редакция «Наших Задач». Здесь важны не формулы наших статей, а созерцания и решения в душах наших читателей. И для этого надо находить по крайней мере раз в неделю час для сосредоточенного чтения и своеличного размышления, заряжающего сердцем, ум и волю.
«Сжато»… – но у нас и без того минимум объема; нет места для популярного водолея.
«Трудно»… – но предметы наши еще несравненно труднее и сложнее того, что удается выделить и показать.
«Быстро утомляет»… – но утомление от духовной сосредоточенности настигает всех нас; оно драгоценно и плодотворно; и не следует жалеть о нем.
Здесь нужно не просто «читать»; надо мобилизовать духовный опыт, опыт жизни, сердца и поступков, наблюдений, негодования и воли. И не только личный опыт, но и наш русский национальный опыт, исторический и особенно современный (за последние тридцать лет). Нам, русским, возложено на глаза, по Евангельскому слову, некое целительное «брение». Нам давно пора промыть глаза и прозреть и научиться новой постановке старых вопросов и их новому разрешению. Это дается не без труда. Но легко даются вообще только дурные и соблазнительные ответы.
Редакция же со своей стороны всегда озабочена тем, чтобы, не упрощая сложное и не искажая предмета, добиться полной ясности мысли и изложения.
31 августа 1950 г.
Современное человечество утратило чувство верного ранга. Поэтому оно перестало верить в идею ранга вообще, поколебало ее, расшатало и попыталось погасить ее совсем: объявить всякий ранг мнимым, произвольным, не заслуживающим ни признания, ни уважения… «Все в жизни условно и относительно; кому что нравится и выгодно, то и хорошо; кто силен, кто умеет импонировать и принуждать, тот и выше; а остальное – человеческие выдумки, с которыми давно пора покончить»… Так обстоит во всех вопросах ранга: в политике, в искусстве, в науке, в религии и церкви – везде. И в этом состоит самая сущность революции – в сознательном, вызывающем попрании всякого ранга, в осмеянии самой идеи ранга; а все остальное является естественным и неизбежным последствием этого.
На этом сокрушалась тридцать лет тому назад наша Россия. И только позже, слишком поздно, русские люди стали понимать, что здоровое чувство ранга враги подрывали в них для того, чтобы все фальсифицировать; чтобы выдвинуть худших, чтобы вознести бессовестных и бесчестных, чтобы создать новый социальный отбор бесчестия, раболепства и насилия, а когда русские люди стали это понимать, то увидели себя в ярме; увидели себя перед выбором: или участвовать в раболепстве и бесчестии – или погибать в лишениях и унижениях. Ранг был не просто «отменен»: он был украден, злоупотреблен, фальсифицирован и заменен новым «атирангом».
И вот среди современного человечества есть два различных миросозерцания: ранговое и эгалитарное. Они стоят в борьбе друг с другом – на всем протяжении земли и во всех областях культуры. Досмотрим в этом все до конца.
1. Люди равенства (эгалитаристы) не любят и не терпят превосходства: они отвертываются от него, стараются его не замечать; они всегда готовы подвергнуть его сомнению, закритиковать, осмеять, «задвинуть» его интригою или клеветою или, еще хуже, фальсифицировать его, выдвигая рекламою «своих» – обычно бездарных, тупых, криводушных, двусмысленных разлагателей, но… покорных. «Мы не терпим никакого превосходства, – говорили мне дословно умные республиканцы одного из демократических государств: всякому выдающемуся человеку мы сумеем затруднить и испортить жизнь, чтобы он не заносился; но если он, несмотря на это, что-нибудь достигнет, то мы, пожалуй, поставим ему посмертный памятник»… «У нас в школе, рассказывает профессор из другого демократического государства, – планомерно заваливают учеников необъятными фактическими сведениями и гасят у них в душах все, что связано с творческим воображением: добиваются равенства, трафаретного сходства и убивают индивидуальность». Слушая такие признания, я молча поучаюсь и вспоминаю Петра Верховенского (в «Бесах» Достоевского). «Не надо высших способностей! Высшие способности всегда захватывали власть и были деспотами… их изгоняют или казнят. Цицерону отрезывается язык, Копернику выкалывают глаза, Шекспир побивается каменьями… Рабы должны быть равны… Мы всякого гения потушим в младенчестве. Все к одному знаменателю, полное равенство»…
Так, люди равенства считают всякий духовный ранг – произвольной выдумкой, посяганием или узурпацией: таков был дух первой французской революции, объявившей, что «люди родятся равными», и обратившейся в виде доказательства к гильотине. Согласно такому воззрению – в людях существенно сходное и одинаковое, так как различное, особенное, своеобразное (тем более превосходное) – несущественно. Одна советская коммунистка так и требовала во всеуслышание: «Все должны делать только то, что все могут делать» (долой высшие способности!).
Это воззрение, исторически говоря, родится из семейных и социальных несправедливостей, из обиды, зависти «подполья» (описанного у Достоевского), безбожия и духовной слепоты; оно питается отвлеченным мышлением, отвертывается от всякого несходства и презирает всякое превосходство. Оно выражает себя в «общеутвердительных» суждениях («все одинаковы, все равны, всем всего поровну!») и в «общеотрицательных» суждениях («никто не смеет быть лучше, выше, богаче; никому не предоставлять никаких преимуществ» и т. д.). Это воззрение безответственно, заносчиво, материалистично, завистливо, мстительно, безбожно, революционно и социалистично. Оно не считается с природой, вечно производящей бесконечное разнообразие и потому оно противоестественно. Оно не считается и с духом, берегущим каждого человека как единственного в своем роде и драгоценного в своем своеобразии «сына Божия» и потому оно противодуховно. Политически это воззрение «верует» во всеобщее равное голосование, в арифметический подсчет голосов, в «народный суверенитет» и тяготеет к республике.
2. Люди, признающие значение ранга (сторонники духа и справедливости, индивидуалисты), не верят ни в естественное равенство, ни в искусственное и насильственное уравнение. Они считают, что все люди, сколько их ни есть, родятся неодинаковыми, своеобразными и самобытными и затем, по мере своего развития и совершенствования, делаются все более самобытными и своеобразными. В этом не только нет никакой беды или опасности, но, напротив, это естественно-нормально и духовно желательно. Но так как люди от природы различны и своеобразны, то справедливость требует, чтобы к ним и относились неодинаково, т. е. соответственно с их свойствами, качествами, знаниями и делами. Ибо справедливость не только не предписывает равенство, но, напротив, она состоит в предметном неравенстве, водворяемом всюду, где возможно (см. «Н.З.», с. 185, 189).
Итак, люди рангового воззрения видят естественную неодинаковость ближних, ценят их духовное своеобразие и удостоверяются на каждом шагу наблюдением, умом и сердцем, что равенства в действительности нет, что оно только выдумывается ограниченными и завистливыми людьми и что введение его было бы несправедливо и насильственно. И если они замечают где-нибудь «сходство», то они сохраняют уверенность в том, что за этим видимым и поверхностным подобием – скрывается сущая и драгоценная неодинаковость. Живая сущность людей не в том, что их уподобляет, а именно в том, что делает их единственными в своем роде и незаменимыми.
Ранговое воззрение родится, исторически говоря, из естественного отцовства-материнства, а духовное – из религиозного благоговения. Оно питается внимательным наблюдением природы, чуткою совестью, чувством справедливости, живою, индивидуализирующей любовью и молитвенным созерцанием совершенства Божия. Оно выражается в осторожных и вдумчивых «частных» суждениях – то положительных (например, «люди редко похожи друг на друга», «некоторые люди завистливы», «этот человек умнее других», а «этот честнее многих»; «мне радостно преклониться перед ее добротою» или «перед его храбростью» и т. д.; отсюда культ героев!); то отрицательных (например, «многие люди не терпят чужого превосходства», «есть люди, неспособные к политическому голосованию», «многие демагоги совсем не думают о социальной справедливости» и т. д.). Это воззрение движимо чувством ответственности и справедливости; оно способно к трезвому смирению и умеет радоваться чужому качеству; оно духовно, склонно к традиции и консервативности; оно естественно, органично, лояльно и религиозно. Политически оно стремится к отбору лучших людей – будь то назначением или голосованием – и тяготеет к монархии.
Итак, люди от природы неравны; и в этом не «беда», а дар Божий. Нам надо только верно узнавать этот дар и верно с ним обходиться. Верно – т. е. соответственно, справедливо. «Звезда от звезды разнствует во славе» (1 Кор. 15, 41); и так же человек от человека отличается здоровьем, силой, способностями, нравственным качеством, умственной проницательностью, энергией, духовным созерцанием и очевидностью. Слепо – не видеть этого; нелепо – отрицать это; вредно – пренебрегать этим. Больной не годится в солдаты – он только обременит собою госпитали. Слабый не может носить кули и копать землю – это его быстро погубит. Нелепо делать талантливого скрипача столяром, даровитого математика – матросом, гениального поэта – столоначальником, способного торговца – поваром, лесовода по призванию – механиком. Но столь же нелепо или прямо пагубно – делать разбойника чиновником, давать предателям и жуликам право голоса, вводить шпионов в министерство иностранных дел, назначать фальшивомонетчика министром, возводить труса в маршалы или партийного интригана в кардиналы. Откуда известно, что каждый глупец способен разбираться в государственных делах? Как можно назначать безвольного пролазу – полководцем (Базэн)? Может ли человек с горизонтом тред-юниониста управлять империей (Мак-Дональд)? Почему не сажают слепого за микроскоп? Годится ли безбожный неуч в священники? Каких детей воспитает развратная гувернантка? К каким политическим выборам способен продажный, застращенный, изолгавшийся народ?
Итак, в идее «ранга» есть две стороны: во-первых, имеется в виду присущее человеку качество – это его действительный ранг; во-вторых, имеются в виду его полномочия, права и обязанности, которые признаются за ним со стороны общества или государства, – это его социальный ранг. Понятно, что эти два ранга могут расходиться. Мудрый праведник может не иметь никакого социального ранга; злой глупец может пролезть в министры, генералы и президенты. Честный человек может быть нищим, заведомый плут – может быть директором банковского консорциума. Ранг духовного превосходства (праведность, гений, талант, познания, храбрость, сила характера, умение-понимание, политическая дальнозоркость) и ранг человеческого полномочия (сан, чин, власть, авторитет) могут не соответствовать друг другу. Ибо, с одной стороны, люди при выделении лучших подслеповаты, беспечны и безответственны, подкупны и коварны; с другой стороны, честолюбцы, властолюбцы и стяжатели энергичны, напористы и часто готовы пользоваться любыми средствами. Но истинный социальный авторитет возникает из соединения обоих рангов. И когда это соединение удается, тогда идея ранга справляет свой духовный праздник: перед нами великий император (Петр I), победоносный полководец (А.В. Суворов), праведный Епископ (Феофан Затворник), прозорливый ученый (Д.И. Менделеев), замечательный организатор (С.И. Мамонтов), социальный воспитатель (Н.И. Пирогов), общепризнанный гениальный поэт (А.С. Пушкин), композитор (А.П. Бородин), живописец (И.К. Айвазовский). Тогда ранг духовного качества и ранг человеческого признания совпадают и национальная культура цветет.
Но оба эти ранга могут и не совпасть. Если это исключение, то оно всеми ощущается, как больное место: лучшие люди говорят о нем, протестуют, негодуют, стараются исправить дело; худшие отвертываются или, наоборот, стараются использовать эту болячку в свою пользу (например, развратный временщик). Если же эти явления оказываются обиходными или преобладающими, то это означает, что такому народу в данную эпоху отбор лучших не удается, что весь режим несостоятелен, что «честность и талант» – не имеют дороги в жизни и что предстоят социальные потрясения. Таковы, например, черствые и развратные родители, порочное духовенство, продажное чиновничество; дурной король, глупый и невежественный профессор, тупой и злой учитель; засилие бездарных «артистов», черствое и жестокое офицерство, судьи без правосознания, парламентарии без чувства ответственности, полиция, лишенная гражданского мужества, и т. д. Такое массовое явление больного и мнимого ранга разочаровывает всех, родит в душах подполье и революционность и отбрасывает людей в химеру равенства… При этом элементарная справедливость заставляет нас признать и выговорить, что предреволюционная Россия такого разложения не знала. Разгоревшаяся в ней химера равенства имеет совсем иные причины, таковы: политическая наивность народа, антиранговые настроения русской интеллигенции, переходная эпоха в хозяйстве, разрастание полуобразованного слоя, военные неудачи и, как последний толчок, – внезапное угашение монархического ранга и присяги, спровоцированное известными политическими кругами.
Никакая общественная организация невозможна без ранга. Государство с неудачным ранговым отбором – слабо, не устойчиво, может быть прямо обречено. От больного и фальсифицированного ранга гибнет все: семья, школа, академия, церковь, армия, государство, корабль, хозяйственное предприятие. Все дело в том, чтобы узнавать подлинно лучших (людей естественного ранга) и выдвигать их, возлагая на них необходимые полномочия и обязанности (социальный ранг). Бывает так, что это достигается лучше всего назначением, напр., в церкви, в армии, в школе, в хозяйстве, нередко и в государстве. Но бывает и так, что это осуществляется лучше всего выборами, напр., в академии, в культурных обществах, в жизни прихода и в местном самоуправлении; иногда и в государственных делах. Но в этом нет единого масштаба для всех времен и народов; то, что хорошо в одной стране, может погубить другую; здесь нет и не может быть политической «панацеи» (всеисцеляющего средства). Назначение имеет свои соблазны и ошибки; выборы имеют свои опасности и соблазны. И может быть, недалеко то время, когда будет практиковаться новый способ отбора, сочетающийся выборы с назначением и преодолевающий недостатки того и другого.
1. Выборы. Чем больше в народе зависти и партийности, тем хуже будут его выборы. Чем ниже его уровень образования, тем бессмысленнее будет вся выборная процедура. Чем сильнее разыгралось в народе честолюбие, тем не удачнее будет его отбор. Чем влиятельнее в его жизни тайные (религиозные или политические) общества, тем скорее ранг будет фальсифицирован и извращен.
2. Назначение. Чем сильнее в стране кастовый дух, тем не удачнее будут проходить все назначения (протекция, непотизм, лесть). Продажность (коррупция) может прямо скомпрометировать весь назначающий порядок. Слабо развитое чувство ответственности и отсутствие контроля могут прямо погубить государство, строящееся назначением.
На самом деле надо добиваться того, чтобы социальный ранг соответствовал духовному рангу человека; чтобы назначенный был для народа своим и любимым; и чтобы избранный мыслил не о партийной, не о классовой, не о провинциальной и не о личной пользе, а о всенародно-государственной. Тогда вопрос ранга будет верно разрешен.
Но так как явления «больного ранга» всегда и везде возможны, то в действительной жизни необходимо блюдение двух правил:
1. Необходима общая уверенность, что и назначающие и выбирающие действительно ищут лучших людей и стараются сообразовать бремя даваемых полномочий с духовно-естественным рангом выдвигаемых людей («лучших людей вперед!»). Всякое отступление от этого правила отзовется на государстве вредоносно.
2. Необходима общая готовность – лояльно нести возможную ошибку в ранге и не раздувать случайное явление «больного ранга» в общественный или национальный скандал неповиновения. Несимпатичному, неопытному, неумелому, безвольному, бездарному начальнику надо помогать – во имя чести, во имя совести, во имя патриотизма, во имя всенародного и государственного дела, а не интриговать против него, не вредительствовать, не изолировать его, не подкапываться под него. Этому учат идея ранга и монархическое правосознание, побуждающее верно служить не только великому Государю.
Замечательно, что в России идея ранга исторически держалась главным образом на религиозном основании и на патриотическом чувстве. Вот почему присяга («целование креста») имела в России такое значение. Вот почему народ тысячу лет верил в праведную волю Государя, в его сердечную заботу о всем народе без изъятия и в его искание справедливости для всех. Ранг в России держался верою и любовью и постольку вызывал в душах искреннюю и самоотверженную лояльность.
Именно поэтому Россия никогда не знала республиканского строя.
Когда мы смотрим вперед и вдаль и видим грядущую Россию, то мы видим ее как национальное государство, ограждающее и обслуживающее русскую национальную культуру. После длительного революционного перерыва, после мучительного коммунистически интернационального провала – Россия вернется к свободному самоутверждению и самостоянию, найдет свой здравый инстинкт самосохранения, примирит его к своим духовным самочувствием и начнет новый период своего исторического расцвета.
Тридцать лет терпит русский народ унижения, и, кажется, нет им конца и края. Тридцать лет попирают темные и преступные люди его очаги и алтари, запрещают ему молиться, избивают его лучших людей – самых верующих, самых стойких, самых храбрых и национально преданных, – подавляют его свободу, искажают его духовный лик, проматывают его достояние, разоряют его хозяйство, разлагают его государство, отучают его от свободного труда и свободного вдохновения… Тридцать лет обходятся с ним так, как если бы он был лишен национального достоинства, национального духа и национального инстинкта. Эти годы насилия и стыда не пройдут даром: нельзя народному организму «запретить здоровье», – он прорвется к нему любой ценой; нельзя погасить в народе чувство собственного духовного достоинства, – эти попытки только пробудят его к новому осознанию и новой силе. То, что переживает сейчас русский народ, – есть строгий и долгий ученический искус, живая школа душевного очищения, смирения и трезвения. Первое пробуждение, может быть, будет страстным, неумеренным и даже ожесточенным; но дальнейшее принесет нам новый русский национализм с его истинной силой и в его истинной мере. Этот национализм мы и должны ныне выговорить и оформить.
В противоположность всякому интернационализму, – как сентиментальному, так и свирепому; – в противовес всякой денационализации, бытовой и политической – мы утверждаем русский национализм, инстинктивный и духовный, исповедуем его и возводим его к Богу.
Мы приветствуем его возрождение. Мы радуемся его духовности и его своеобразию. И мы считаем драгоценным, чтобы русские люди не связывали себя никакими интернационалистическими «симпатиями» или «обязательствами».
Каждый народ имеет национальный инстинкт, данный ему от природы (а это значит – и от Бога), и дары Духа, изливаемые в него от Творца всяческих. И у каждого народа инстинкт и дух живут по-своему и создают драгоценное своеобразие. Этим русским своеобразием мы должны дорожить, беречь его, жить в нем и творить из него: оно дано нам было искони, в зачатке, а раскрытие его было задано нам на протяжении всей нашей истории. Раскрывая его, осуществляя его, мы исполняем наше историческое предназначение, отречься от которого мы не имеем ни права, ни желания. Ибо всякое национальное своеобразие по-своему являет Дух Божий и по-своему славит Господа.
Каждый народ по-своему вступает в брак, рождает, болеет и умирает; по-своему лечится, трудится, хозяйствует и отдыхает; по-своему горюет, плачет, сердится и отчаивается; по-своему улыбается, шутит, смеется и радуется; по-своему ходит и пляшет; по-своему поет и творит музыку; по-своему говорит, декламирует, острит и ораторствует; по-своему наблюдает, созерцает и творит живопись; по-своему исследует, познает, рассуждает и доказывает; по-своему нищенствует, благотворит и гостеприимствует; по-своему строит дома и храмы; по-своему молится и геройствует… Он по-своему возносится духом и кается. По-своему организуется. У каждого народа свое особое чувство права и справедливости, иной характер, иная дисциплина, иное представление о нравственном идеале, иной семейный уклад, иная церковность, иная политическая мечта, иной государственный инстинкт. Словом, у каждого народа иной, особый душевный уклад и духовно-творческий акт.
Так обстоит от природы и от истории. Так обстоит в инстинкте и в духе. Так нам всем дано от Бога. И это хорошо. Это прекрасно. Различны травы и цветы в поле. Различны деревья и облака. Богат и прекрасен сад Божий; обилен формами, блещет красками и видами, сияет и радует многообразием…
И в этом все вещи, и все люди, и все народы – правы. И каждому народу подобает – и быть, и красоваться, и Бога славить по-своему. И в самом этом многообразии и многогласии уже поет и возносится хвала Творцу; и надо быть духовно слепым и глухим, чтобы не постигать этого.
Вот почему мысль погасить это многообразие хвалений, упразднить это богатство исторического сада Божия, свести все к мертвому подобию и однообразию, к равенству песка, к безразличию после уже просиявшего в мире различия может родиться только в духовно мертвой, больной душе. Эта плоская и пошлая химера, эта всеразрушительная, противокультурная и безбожная затея есть порождение рассудочной души, злой и завистливой, – все равно, стремится ли эта химера воинственно подмять все народы под один народ (химера германского национал-социализма) или растворить все национальные культуры в бесцветности и безвидности всесмешения (химера советского коммунизма). Во всяком случае, эта уродливая химера, в которой крайний национализм сходится с крайним интернационализмом, – нерусского происхождения, как, впрочем, и весь нигилизм, и нехристианского происхождения, как, впрочем, и весь эгалитаризм.
Христианство принесло миру идею личной, бессмертной души, самостоятельной по своему дару, по своей ответственности и по своему призванию, особливой в своих грехах и подвигах и самодеятельной в созерцании, любви и молитве, – т. е. идею метафизического своеобразия человека. И поэтому идея метафизического своеобразия народа есть лишь верное и последовательное развитие христианского понимания; Христос один во вселенной. Он не для иудеев только и не для эллинов только, а благовестие Его идет и к эллинам и к иудеям; но это означает, что признаны и призваны все народы, каждый на своем месте, со своим языком и со своими дарами (срв. Деян. 2. 1-42, I. Кор, 1-31).
Преподобный Серафим Саровский высказал однажды воззрение, что Бог печется о каждом человеке так, как если бы он был у Него единственным. Это сказано о личном человеке. Что же надлежит думать об индивидуальном народе, – что он Богом осужден, отвергнут и обречен? Каждую лилию Господь одевает в особливые и прекрасные ризы, каждую птицу небесную питает и кормит и волосы, падающие с головы человека, сосчитывает, а своеобразие народной жизни, от Него данное и заданное, творческую хвалу живой нации, к Нему восходящую, – отвергает?!..
Всей своей историей, всей культурой, всем трудом и пением своим каждый народ служит Богу, как умеет; и те народы, которые служат Ему творчески и вдохновенно, становятся великими и духовно ведущими народами в истории.
И вот, национализм есть уверенное и сильное чувство, что мой народ тоже получил дары Духа Святого, что он приял их своим и инстинктивным чувствилищем и творчески претворил их по-своему, что сила его обильна и призвана к дальнейшим творческим свершениям и что поэтому народу моему подобает культурное «самостояние» как «залог величия» (Пушкин) и как независимость государственного бытия.
Поэтому национализм проявляется прежде всего в инстинкте национального самосохранения, и этот инстинкт есть состояние верное и оправданное. Не следует стыдиться его, гасить или глушить его; надо осмысливать его перед лицом Божиим, духовно обосновывать и облагораживать его проявления. Этот инстинкт должен не дремать в душе народа, но бодрствовать. Он живет совсем не «по ту сторону добра и зла», напротив, он подчинен законам добра и духа. Он должен иметь свои проявления в любви, жертвенности, храбрости и мудрости; он должен иметь свои празднества, свои радости, свои печали и свои моления. Из него должно родиться национальное единение, во всей его инстинктивной «пчелиности» и «муравьиности». Он должен гореть в национальной культуре и в творчестве национального гения.
Что такое есть национализм?
Национализм есть любовь к историческому облику и творческому акту своего народа во всем его своеобразии. Национализм есть вера в инстинктивную и духовную силу своего народа, вера в его духовное призвание. Национализм есть воля к тому, чтобы мой народ творчески и свободно цвел в Божием саду. Национализм есть созерцание своего народа перед лицом Божиим, созерцание его души, его недостатков, его талантов, его исторической проблематики, его опасностей и его соблазнов. Национализм есть система поступков, вытекающих из этой любви, из этой веры, из этой воли и из этого созерцания.
Вот почему национальное чувство есть духовный огонь, ведущий человека к служению и жертвам, а народ – к духовному расцвету. Это есть некий восторг (любимое выражение Суворова!) от созерцания своего народа в плане Божием и в дарах Его Благодати. Это есть благодарение Богу за эти дары, но в то же время и скорбь о своем народе и стыд за него, если он оказывается не на высоте этих даров. В национальном чувстве скрыт источник достоинства, которое Карамзин обозначил когда-то как «народную гордость» и источник единения, которое спасло Россию во все трудные часы ее истории, и источник государственного правосознания, связующего «всех нас» в живое государственное единство.
Национализм испытывает, исповедует и отстаивает жизнь своего народа как драгоценную духовную самосиянность. Он принимает дары и создания своего народа как свою собственную духовную почву, как отправной пункт своего собственного творчества. И он прав в этом. Ибо творческий акт не изобретается каждым человеком для себя, но выстрадывается и вынашивается целым народом на протяжении веков. Душевный уклад труда и быта и духовный уклад любви и созерцания, молитвы и познания, при всем его личном своеобразии имеет еще и национальную природу, национальную однородность и национальное своеобразие. Согласно общему социально-психологическому закону, подобие единит людей, общение усиливает это подобие и радость быть понятым раскрывает души и углубляет общение. Вот почему национальный творческий акт роднит людей между собой и пробуждает в них желание раскрыться, высказаться, отдать «свое заветное» и найти отклик в других. Творческий человек творит всегда от лица своего народа и обращается прежде всего и больше всего к своему народу. Народность есть как бы климат души и почва духа; а национализм есть верная, естественная тяга к своему климату и к своей почве.
Не случайно русская сердечность и простота обхождения всегда сжимались и страдали от черствости, чопорности и искусственной натянутости Запада. Не случайно и то, что русская созерцательность и искренность никогда не ценились европейским рассудком и американской деловитостью. С каким трудом европеец улавливает особенности нашего правосознания – его неформальность, его свободу от мертвого законничества, его живую тягу к живой справедливости и в то же время его наивную недисциплинированность в бытовых основах и его тягу к анархии. С каким трудом прислушивается он к нашей музыке – к ее естественно льющейся и не исчерпывающейся мелодии, к ее дерзновенным ритмам, к ни на что не похожим тональностям и гармониям русской народной песни… Как чужда ему наша не рассудочная, созерцательная наука… А русская живопись, – чудеснейшая и значительнейшая, наряду с итальянской, – доселе еще «не открыта» и не признана снобирующим европейцем… Все прекрасное, что было доселе создано русским народом, исходило из его национального духовного акта и представлялось чуждым Западу.
А между тем создать нечто прекрасное, совершенное для всех народов – может только тот, кто утвердился в творческом акте своего народа. «Мировой гений» есть всегда и прежде всего – «национальный гений», и всякая попытка создать нечто великое из денационализированной или «интернациональной» души дает в лучшем случае только мнимую, «экранную знаменитость». Истинное величие всегда почвенно. Подлинный гений всегда национален, и он знает это сам о себе.
И если пророки не принимаются в своем отечестве, то не потому, что они творят из какого-то «сверхнационального» акта, а потому, что они углубляют творческий акт своего народа до того уровня, до той глубины, которая еще не доступна их единоплеменным современникам. Пророк и гений – национальное своего поколения в высшем и лучшем значении этого слова. Пребывая в своеобразии своего народа, они осуществляют национальный акт классической глубины и зрелости и тем показывают своему народу его подлинную силу, его призвание и грядущие пути.
Итак, национализм есть здоровое и оправданное настроение души. То, что национализм любит и чему он служит, – в самом деле достойно любви, борьбы и жертв. И грядущая Россия будет национальной Россией.
Все то, что я высказал в оправдание и обоснование национализма, заставляет меня договорить и признать, что есть больные и извращенные формы национального чувства и национальной политики. Эти извращенные формы могут быть сведены к двум главным типам: в первом случае национальное чувство прилепляется к неглавному в жизни и культуре своего народа; во втором случае оно превращает утверждение своей культуры в отрицание чужой. Сочетание и сплетение этих ошибок может порождать самые различные виды больного национализма.
Первая ошибка состоит в том, что чувство и воля националиста прикрепляются не к духу и не к духовной культуре его народа, а к внешним проявлениям народной жизни – к хозяйству, к политической мощи, к размерам государственной территории и к завоевательным успехам своего народа. Главное – жизнь духа – не ценится и не бережется, оставаясь совсем в пренебрежении или являясь средством для неглавного, т. е. превращаясь в орудие хозяйства, политики или завоеваний. Согласно этому есть государства, националисты которых удовлетворяются успехами своего народного хозяйства (экономизм), или мощью и блеском своей государственной организации (этатизм), или же завоеваниями своей армии (империализм). Тогда национализм отрывается от главного, от смысла и цели народной жизни, – и становится чисто инстинктивным настроением, подвергаясь всем опасностям обнаженного инстинкта: жадности, безмерной гордыне, ожесточению и свирепости. Он опьяняется всеми земными соблазнами и может извратиться до конца.
От этой ошибки русский народ был огражден, во-первых, своим прирожденным религиозным смыслом; во-вторых, Православием, которое сообщило нам, по слову Пушкина, «особенный национальный характер» и внушило нам идею «святой Руси». «Святая Русь» не есть «нравственно праведная» или «совершенная в своей добродетели» Россия: это есть правоверная Россия, признающая свою веру главным делом и отличительной особенностью своего земного естества. В течение веков Православие считалось отличительной чертой русскости – в борьбе с татарами, латинянами и другими иноверцами; в течение веков русский народ осмысливал свое бытие не хозяйством, не государством и не войнами, а верою и ее содержанием; и русские войны велись в ограждение нашей духовной и вероисповедной самобытности и свободы. Так было издревле – до конца 19 века включительно. Поэтому русское национальное самосознание не впадало в соблазны экономизма, этатизма и империализма, и русскому народу никогда не казалось, что главное дело его – это успех его хозяйства, его государственной власти и его оружия.
Вторая ошибка состоит в том, что чувство и воля националиста, вместо того чтобы идти в глубину своего духовного достояния, уходят в отвращение и презрение ко всему иноземному. Суждение: «мое национальное бытие оправдано перед лицом Божиим», превращается, вопреки всем законам жизни и логики, в нелепое утверждение: «национальное бытие других народов не имеет перед моим лицом никаких оправданий»… Так как если бы одобрение одного цветка давало основание осуждать все остальные, или – любовь к своей матери заставляла ненавидеть и презирать всех других матерей. Эта ошибка имеет, впрочем, совсем не логическую природу, а психологическую и духовную: тут и наивная исключительность примитивной натуры, и этнически врожденное самодовольство, и жадность, и похоть власти, и узость провинциального горизонта, и отсутствие юмора, и, конечно, неодухотворенность национального инстинкта. Народы с таким национализмом очень легко впадают в манию величия и в своеобразное завоевательное буйство, как бы ни называть его – шовинизмом, империализмом или как-нибудь иначе.
От этой ошибки русский народ был огражден, во-первых, присущею ему простодушною скромностью и природным юмором; во-вторых, многоплеменным составом России и, в-третьих, делом Петра Великого, научившего нас строгому суду над собою и привившего нам готовность учиться у других народов.
Так, русскому народу несвойственно закрывать себе глаза на свои несовершенства, слабости и пороки; напротив, его скорее тянет к мнительно-покаянному преувеличению своих грехов. А природный юмор его никогда не позволял ему возомнить себя первым и водительным народом мира. В течение всей его истории он вынужден был обходиться с другими племенами, говорившими на непонятных ему языках, отстаивавшими свою веру и свой быт, а иногда наносившими ему тяжелые поражения. Наша история вела нас от варягов и греков к половцам и татарам; от хазар и волжских болгар через финские племена к шведам, немцам, литовцам и полякам. Татары, наложившие на нас свое долгое иго, показались нам «нехристями» и «погаными» [*], но они почтили нашу церковь, и вражда наша к ним не превратилась в презрение. Воевавшие с нами иноверцы, немые для нас по языку («немцы») и неприемлемые церковью («еретики»), побеждались нами отнюдь не легко, и, нанося нам поражения, заставляли нас задумываться над их преимуществами. Русский национализм проходил – и во внутреннем замирении своей страны и во внешних войнах – суровую школу уважения к врагам: и Петр Великий, умевший «поднимать заздравный кубок» «за учителей своих», – проявлял в этом исконную русскую черту – уважения к врагу и смирения в победе.
[*] Запах лошадиного пота, поглощаемого сырого мяса и кочевнической грязи, исходивший от татар, вызывал у славян сущее отвращение.
Правда, в допетровском национализме имелись черты, которые могли привести к развитию национальной гордыни и повредить России в целом. Именно в русском народе сложилось и крепло иррациональное самочувствие, согласно которому русский народ, наставляемый святой, соборной и апостольской церковью и водимый своими благоверными царями, хранит единственную правую веру, определяя ею свое сознание и свой быт: это есть некое национальное стояние в правде, от которого невозможно ни отступить, ни что-либо уступить, так что перенимать у других нам ничего нельзя, смешиваться с другими грешно и изменяться нам не в чем. Ни у басурман, ни у еретиков нам не следует учиться, ибо от ложной веры может произойти только ложная наука и ложное умение.
Это воззрение к 17 веку формулировалось так: «Богомерзок пред Богом всякий, кто любит геометрию: а се душевные грехи – учиться астрономии и еллинским книгам»… И еще: «Если спросят тебя, знаешь ли философию, отвечай: еллинских борзостей не текох, риторских астрономов не читах, с мудрыми философами не бывах, философию ниже очима видех, учуся книгам благодатного закона»…
Русское правительственное самознание давно уже не соответствовало этому народному самочувствию. Со второй половины 15 века, если не ранее, в особенности же после того, как обрушились от самодельной неумелой стройки стены почти довершенного Успенского Собора в Москве (1474 год), с легкой руки Иоанна Третьего, русское правительство приглашает из-за границы архитекторов, врачей и всяких технических искусников: «еретическая наука» уже гостит и служит, но еще не насаждается и не перенимается. Борис Годунов мечтал основать в Москве не то академию, не то университет; Лжедмитрий думал водворить здесь иезуитскую высшую школу. Необходимость учиться светской «еретической» науке становилась все более очевидной, но консерватизм и провинциализм церковно-национального самочувствия и самомнения санкционировали неподвижность быта и сознания. Духовная инерция народа стала опасною…
Петру Великому пришлось вломиться в это самочувствие и заставить русских людей учиться необходимому. Он понял, что народ, отставший в цивилизации, в технике и знаниях, – будет завоеван и порабощен и не отстоит себя и свою правую веру. Он понял, что необходимо отличить главное и священное от неглавного, несвященного, земного – от техники, хозяйства и внешнего быта; что надо вернуть земное земле; что вера Христова не узаконивает отсталых форм хозяйства, быта и государственности. Он постиг необходимость дать русскому сознанию свободу светского, исследовательского взирания на мир, с тем чтобы сила русской веры установила в дальнейшем новый синтез между Православным Христианством, с одной стороны, и светской цивилизацией и культурой – с другой стороны. Петр Великий понял, что русский народ преувеличил компетенцию своего исторически сложившегося, но еще не раскрывшего всю свою силу религиозного акта и что он недооценил творческую силу христианства: Православие не может санкционировать такой уклад сознания, такой строй и быт, которые погубят народную самостоятельность и предадут врагам и веру, и церковь. Он извлек урок из татарского ига и из войн с немцами, шведами и поляками: запад бил нас нашею отсталостью, а мы считали, что наша отсталость есть нечто правоверное, православное и священно-обязательное. Он был уверен, что Православие не может и не должно делать себе догмат из необразованности и из форм внешнего быта, что сильная и живая вера проработает и осмыслит и облагородит новые формы сознания, быта и хозяйства. Христианство не может и не должно быть источником обскурантизма и национальной слабости.
И вот небесное и земное разделились в русском самочувствии. Вместе с тем национальное отделилось от вероисповедно-церковного. Русское самочувствие проснулось, и началась эпоха русского национального самосознания, не законченная и доныне.
Старообрядцы не приняли этого раздела и стали верными хранителями русского православно-национального самочувствия во всей его неприкосновенности, наивности и притязательности. Это было трогательно и даже полезно; не потому, что старообрядчество в церковном отношении – право, а потому, что оно веками, в душевной целостности и с нравственной ревностью блюло верность первоначальной форме русского религиозного и русско-национального самочувствия. Верность бывает трогательна и полезна даже и в обрядовых мелочах, ибо в них воплощаются глубина и искренность религиозного чувства.
А между тем России, русскому духу и русскому национализму предстоял новый путь. Надо было различить в культурном творчестве – церковное и религиозное, и далее – церковное и национальное; открыть себе доступ к светской цивилизации и светской культуре и внести религиозно-православный дух, Иоанновский дух любви и свободы, в свое светское национальное самосознание, в свою новую национально-светскую культуру и национально-светскую цивилизацию. Эта задача не разрешена нами еще и поныне; и разрешением ее будет занята грядущая Россия.
1. Церковь и религиозность не одно и то же, ибо Церковь можно уподобить солнцу, а религиозность – всюду рассеиваемым солнечным лучам. Церковь есть зиждительница, хранительница, живое средоточие религии и веры. Но церковь не есть «все во всем», она не поглощает нации, государства, науки, искусства, хозяйства, семьи и быта, – не может поглотить их и не должна пытаться сделать это. Церковь не есть начало тоталитарное и всевластное. Православию чужд «теоретический» (т. е., строго говоря, экклезиастический) идеал; православная Церковь молится, учит, святит, благодатствует, вдохновляет, исповедует и, если надо, обличает, – но она не властвует, не регламентирует жизни, не карает светскими наказаниями и не берет на себя ответственности за светские дела, грехи, ошибки и неудачи (в политике, в хозяйстве, в науке и во всей культуре народа). Ее авторитет есть авторитет откровения и любви; он свободен и основан на качестве ее веры, ее молитвы, ее учения и ее дел. Церковь ведет духом, молитвой и качеством, но не всепоглощением, как это пытались осуществить Савонаролла во Франции, иезуиты в Парагвае и Кальвин в Женеве. Она излучает живую религиозность, которая должна свободно проникать в жизнь и во все жизненные дела народа. Религиозному духу – везде место, где живет и творит человек, во всяком светском деле; в искусстве и науке, в государстве и торговле, в семье и на пашне. Он очищает и осмысливает все чувства человека и в том числе и национальное чувство; а национальное чувство, религиозно облагороженное и осмысленное, – незримо и ненарочито проникает все человеческое творчество.
Так, Церковь не может и не должна вооружать армию, организовывать полицию, разведку и дипломатию, строить государственный бюджет, руководить академическими исследованиями, заведовать концертами и театрами и т. д.; но изучаемый ею религиозный дух может и должен облагораживать и очищать всю эту светскую деятельность людей. Живая религиозность должна светить и греть там, куда Церковь открыто не вмешивается или откуда она прямо устраняет себя.
2. Церковь, как единение единоверующих, сверхнациональна, ибо объемлет и единоверующих другой нации; но в пределах единой нации «поместная» церковная организация получает неизбежно национальные черты. К Православной Церкви принадлежат не только русские, но и румыны, и греки, и сербы, и болгары; и тем не менее русское Православие (как церковь и как обряд, и как дух) имеет своеобразные черты русскости. Итак, церковное и национальное не одно и то же.
Нация, как единение людей с единым национальным актом и культурою, не определяется принадлежностью к единой церкви, но включает в себя людей разной веры, и разных исповеданий, и разных церквей. И тем не менее русский национальный акт и дух был взращен в лоне Православия и исторически определился его духом, на что и указывал Пушкин. К этому русскому национальному акту более или менее приобщились почти все народы России самых различных вер и исповеданий:
И все они, сами того не зная, таинственно приобщились к дарам русского Православия, сокровенно заложенным в русском национальном акте. Русский национализм распространил скрытые в нем лучи русского Православия по всей России. Но из этого уже ясно, что национальное и церковное не одно и то же.
Это отличие – церковного от религиозного и церковного от национального – Россия осознавала на протяжении двух веков после Петра. За эти два века Россия вынашивала свой светский национализм, зачатый в Православной церкви и проникнутый христианским Иоанновским духом любви, созерцания и свободы; она вынашивала его и в то же время вносила его во все области светской культуры: в зародившуюся с тех пор русскую светскую науку и литературу; в возникшее и быстро созревшее до мировой значительности светское русское искусство; в новый светский уклад права, правосознания, правопорядка и государственности; в новый уклад русской светской жизни и нравственности; в новый уклад русского частного и общественного хозяйства.
Православная Церковь отнюдь не была чужда всему этому. Она оставалась как бы матерью выросших детей, ушедших на свободу жизненно-религиозного дела и труда, но не ушедших духом из ее света и Духа. Она оставалась матерью-хранительницей молитвы и любви, советницей и обличительницей, лоном очищения, покаяния и умудрения, – вечной матерью, приемлющей новорожденного и молящейся за почившего. Это ее дух – освободил крестьян, создал суд скорый, правый и милостливый, создал русское земство и русскую школу; это ее дух – взрастил и укрепил русскую национальную совесть и жертвенность; это ее дух – повинил и укрепил русскую мечту о совершенстве; это ее дух – внес во всю русскую культуру силу сердечного созерцания, вдохновил русскую поэзию, живопись, музыку и архитектуру и создал пироговскую традицию в русской медицине… Но всего не исчислишь.
И тем не менее, то, что создавалось в России в 18 и 19 веках – было именно светскою национальною культурою. России было дано великое задание – выработать русско-национальный творческий акт, верный историческим корням славянства и религиозному духу русского Православия, – «имперский» акт такой глубины, ширины и гибкости, чтобы все народы России могли найти в нем свое родовое лоно, свое оплодотворение и водительное научение; создать из этого акта новую, русско-национальную, светски свободную культуру (знания, искусства, нравственности, семьи, права, государства и хозяйства) – все это в духе восточного, Иоанновского христианства (любви, созерцания и свободы); и наконец, узреть и выговорить русскую национальную идею, ведущую Россию через пространства истории.
Это задание – долгое и претрудное, разрешимое только в веках – вдохновением и молитвою, самовоспитанием и неотступным трудом. За два века русский народ только приступил к его разрешению, и то, что им совершено, свидетельствует не только о величии этого задания и не только о чрезвычайной, исторически, этнически и пространственно обусловленной сложности его, но и о тех силах и дарах, которые даны ему для этого от Провидения. Это дело было начато с чрезвычайным успехом, прервано политической смутой и коммунистической революцией и осталось ныне незавершенным. Чтобы завершить это дело, понадобятся еще века свободного творческого расцвета, и нет сомнения, что Россия возобновит его после окончания революции.
И вот русский национализм есть не что иное, как любовь к этому исторически сложившемуся духовному облику и акту русского народа; он есть вера в это наше призвание и в данные нам силы; он есть воля к нашему расцвету; он есть созерцание нашей истории; нашего исторического задания и наших путей, ведущих к этой цели; он есть бодрая и неутомимая работа, посвященная этому самобытному величию грядущей России. Он утверждает свое и творит новое, но отнюдь не отрицает и не презирает чужое. И Дух его есть дух Иоанновского христианства, христианства любви, созерцания и свободы, а не дух ненависти, зависти и завоевания. Так определяется идея русского национализма.
Есть два различных понимания государства и политики: механическое и органическое. Механическое – отстаивает человеческую инстинктивную особь и ее частные интересы; оно измеряет жизнь количественно и формально. Органическое исходит от человеческого духа и восходит к национальному единству и его общим интересам; оно качественно и ищет духовных корней и решений. Которое же из этих понимании желательно и спасительно для грядущей России?
Рассмотрим сначала механическое воззрение.
Оно видит в человеке прежде инстинктивную особь, имеющую свои «желания» и «потребности»: каждый желает меньше работать, больше наслаждаться и развлекаться; плодиться и наживать; иметь свои безответственные мнения и беспрепятственно высказывать их; подыскивать себе где угодно единомышленников и объединяться с ними; ни от кого не зависеть и иметь как можно больше влияния и власти. Ведь люди родятся «равными», и потому каждому из них должны быть предоставлены одинаковые права для отстаивания своих «желаний» и «потребностей»: это «неприкосновенные права свободы», которые «не терпят ограничений». Поэтому каждая человеческая особь должна иметь в государственных делах равное право голоса. Сколько людей, столько равных голосов. Что кому нравится, то пусть каждый беспрепятственно и отстаивает. Единомышленники всех стран пусть свободно объединяются; поданные голоса пусть подсчитываются; большинство голосов будет все решать. «Тогда пойдет все гладко и станет все на место»…
Что же касается качества всех этих «желаний», планов и затей у всех этих «единомышленников», а особенно мотивов и намерений всех этих «голосователей», – то до них никому не может быть дела: все это ограждается неприкосновенною «свободою», ненарушимым «равенством» и «тайною» голосования. Каждый гражданин, как таковой, заранее считается разумным, просвещенным, благонамеренным и лояльным, неподкупным и «почтенным»; каждому дается возможность обнаружить все свои «доблести» и прикрыть словами о «публичном благе» все свои замыслы и затеи. Пока не пойман – он не вор; пока не взят с поличным – он требует к себе всеобщего уважения. Кто еще не попался на месте преступления (напр., предательства, иностранного шпионажа, вражеской агентуры, подготовки заговора, взятки, растраты, подлога, шулерства, торговли девушками, выделки фальшивых документов или монет – тот считается политическим «джентльменом» независимо от своей профессии и полноправным гражданином («про его художества все знают, да не докажешь»). Главное, «свобода», «равенство» и «счет голосов». Государство есть механическое равновесие частных (личных и партийных) вожделений; государство строится как компромисс центробежных сил, как лицедейство политических актеров. И политика должна двигаться «по равнодействующей» (по параллелограмму сил!) взаимного недоверия и состязающихся интриг…
К сожалению, это воззрение (насколько я знаю) нигде не высказано в такой откровенно отчетливой форме. Оно и не является доктриной; это лишь молчаливый политический «догмат», укоренившийся в мире и выдаваемый за само собою разумеющуюся «сущность демократии»: все формально свободны, все формально равны и все борются друг с другом за власть ради собственных интересов, прикрываемых общею пользою.
Такое формальное и количественное понимание государства ставит его судьбу в зависимость от того, как и чем заполняется та содержательная пустота и то безразлично-беспризорное качество, которые предоставляются людям формальною «свободою». Государство и правительство суть лишь «зеркало» или «арифметическая сумма» того, что делается в душе и в правосознании человеческой массы. Там вечно что-то само собою варится в этом непроглядном и в то же неприкосновенном котле: всякое вмешательство запрещается как «давление»; всякое ограничение или воздействие клеймится как «стеснение свободы». Каждому гражданину обеспечивается право на кривые и лукавые политические пути, на нелояльные или предательские замыслы, на продажу своего голоса, на гнусные мотивы голосования, на подпольные заговоры, на незаметную измену, на тайное «двойное подданство» – на все те низости, которые бывают людям столь выгодно и столь часто их соблазняют. Гражданину дается неограниченное право тайного самособлазна и совращения других, а также незаметной самопродажи; ему обеспечивается свобода неискреннего, лживого, коварного, инсинуирующего слова и двусмысленного, расчетливого замалчивания правды; ему дается свобода «верить» лжецам и негодяям или даже притворяться поверившим (корыстно симулировать такое-то или противоположное политическое настроение). И для свободного выражения всех этих духовных соблазнов ему дается «избирательный бюллетень». «Мотивы голосования» должны быть свободны; образование партий – не терпит стеснений; ограничивать политическую пропаганду – значит «проявлять насилие»; судить и осуждать за «политические воззрения» нельзя: это значило бы покушаться на «сердцеведение» и «преследовать за образ мыслей» (по-немецки «гезиннунгс юстиц»). Свобода мнений должна быть полною; государственные чиновники не смеют покушаться на нее и урезывать ее. И самое глупое, самое вредное, гибельное и гнусное «мнение» – «неприкосновенно» уже в силу одного того, что нашелся вредный глупец или предатель, который его провозгласил, укрываясь за его «неприкосновенность». А возможно ли заставить его мнить свое мнение пассивно? Как помешать ему проводить его мнение в жизнь – шепотом, тихой сапою, тайным сговором, подпольной организацией, незаметным накоплением складов «оружия»?… Свобода слова, союзов и оружия только выражает и осуществляет свободу мнений…
Это означает, что формально количественное понимание государства открывает двери настежь всем политическим авантюрам, переворотам и революциям, что мы и наблюдаем из года в год, напр., в Южной Америке. И поистине, негодяи всего мира были бы совершенными глупцами, если бы они не заметили и не использовали эту великолепную возможность захвата власти. Правда, американские «гангстеры» недодумывались до этого и «озорничали» вне политики, и сицилийские «маффиатори» тоже довольствуются частным прибытком. Но додуматься было не так уж трудно. Природа не терпит пустоты; и по мере того как благородные побуждения (религиозные, нравственные, патриотические, духовные) слабели и вывертывались в человеческих душах, в образовавшиеся пустоты формальной свободы неизбежно должны были хлынуть нелепые, злые, порочные и жадные замыслы, подсказывавшиеся демагогами-тоталитаристами слева и справа.
Итак, формальная свобода включает в себя свободу тайного предательства и явного погубления. Механическое и арифметическое состязание частных вожделений с самого начала готовило в душах возможность слепого ожесточения и гражданской войны. Пока центробежные силы соглашались умерить свои требования и найти компромисс – государство могло балансировать над пропастью; но восстали «пророки» классовой борьбы и приблизили момент гражданской войны. Что может им противопоставить формально механическое понимание государства? Уговоры «главноуговариющих»? Рыдания о гибнущей свободе? Или идеи сентиментальной «гуманности», забытой совести, отвергнутой чести? Но это значило бы – «вмешаться» и тем самым отречься от формальной свободы и от механического понимания политики! Это значило бы утратить веру в политическую арифметику и впасть в сущую «демократическую ересь»!.. Ибо формальная демократия не позволяет сомневаться в благонамеренности «свободного» гражданина… Еще Жан-Жак Руссо учил, что человек от природы разумен и добр и что единственно, чего ему не хватает, это свободы. Надо только не мешать ему свободно извлекать из своего доброприродного сердца – руководительную «общую волю», мудрую, неошибающуюся, спасительную… Только не мешайте… – а уж он из-вле-чет!..
Люди уверовали в это два века тому назад. Уверовали французские энциклопедисты и революционеры, а за ними – анархисты, либералы и сторонники «формальной демократии» во всем мире. Уверовали до такой степени, что даже забыли о своей вере и о ее опасностях: решили, что это и есть «сама несомненная истина» и что она требует в политике – благоговения перед свободой, почтительного формализма и честного подсчета голосов. И вот два века этой практики поставили современных политиков перед величайшим политическим землетрясением мировой истории…
Что же им делать? Урезывать формальную свободу? Отказаться от механики частных вожделений? Отменить голосовую арифметику? Но это значило бы усомниться в «священных» догматах современной демократии! Кто дерзнет на это? Кто сам себя дезавуирует? И что же тогда противопоставить тоталитаристам слева и справа?
Но если здесь – тупик, то что же тогда? Неужели соглашаться на уродства и зверства тоталитарного режима?! Невозможно!..
Тот, кто хочет верно понять сущность государства, политики и демократии, – должен с самого начала отказаться от искусственных выдумок и ложных доктрин. Так, напр., это есть вздорная выдумка, будто все люди «разумны», «добропорядочны» и «лояльны»; жизнь свидетельствует об обратном, и надо быть совсем слепым, чтобы этого не видеть, или совсем пролганным, чтобы лицемерно отрицать это. Точно так же это есть ложная доктрина, будто право голоса можно предоставлять людям независимо от их внутренних свойств и качеств; скажем совсем точно – независимо от их правосознания. Это есть величайшее заблуждение, будто государственный интерес состоит из суммы частных интересов и будто на состязании и на компромиссе центробежных сил можно построить здоровое государство. Это есть слепой предрассудок, будто миллион ложный мнений можно «спрессовать» в одну «истину»; или будто «честно» сосчитанные «свободные» голоса способны указать истинное благо народа и государства: ибо надо не только «честно» считать, но считать-то надо именно честные и разумные голоса, а не партийные бюллетени.
Итак, жизнь государства слагается не арифметически, а органически. Самые люди, участвующие в этой жизни, суть не отвлеченные «граждане» с пустыми «бюллетенями» в руках, но живые личности телесно-душевно-духовные организмы; они не просто нуждаются в свободе и требуют ее, но они должны быть достойны ее. Избирательный бюллетень может подать всякий; но ответственно справляться с бременем государственного суждения и действия – может далеко не всякий. Человек участвует в жизни своего государства – как живой организм, который сам становится живым органом государственного организма; он участвует в жизни своего государства всем: телесным трудом, ношением оружия, воинскими лишениями, напряжениями и страданиями; своею лояльною волею, верностью сердца, чувством долга, исполнением законов, всем своим (частным и публичным) правосознанием. Он строит государство инстинктивной и духовной преданностью, семейной жизнью, уплатою налогов, службою и торговлею, культурным творчеством и даже славою своего личного имени.
И совсем не в том смысле, что государство, как некий тоталитарный Левиафан есть «все во всем», все поглощает и всех порабощает; но в том смысле, что «ткань государственного бытия» слагается из органической жизни всех его граждан. Каждое индивидуальное злодейство совершается «в ткани» государства, вредит ему и разрушает его живое естество; и каждое доброе, благородное и культурное деяние гражданина совершается в ткани государства, строит и укрепляет его жизнь. Государство не есть какая-то отвлеченность, носящаяся над гражданами; или какой-то «я-вас-всех давишь» вроде сказочного медведя, который садится на жителей домика и передавливает всех. Государство находится не «там где-то», вне нас (правительство, полиция, армия, налоговое ведомство, чиновничий аппарат); нет, оно живет в нас, в виде нас самих, ибо мы, живые человеческие личности, мы есть его «части», или «члены», или «органы». Это участие несводимо к внешним делам и к внешнему «порядку»; оно включает и нашу внутреннюю жизнь. Но это «включение» состоит не в том, что «мы ничего не смеем», а «государство все смеет»; что мы – рабы, а государство рабовладелец; что гражданин должен жить по принципу «чего изволите?». Совсем нет. Тоталитарное извращение есть явление сразу больное, нелепое и преступное. В государство включаются (строят его, укрепляют его, колеблют его, совершенствуют его или, наоборот, разрушают его) – все свободные, частноинициативные, духовно-творческие, внутренние настроения и внешние деяния граждан. Продумаем это на живых примерах.
Так, инициативная жертвенность граждан может поддержать армию, выиграть войну и спасти государство (северно-русские города и нижегородцы в Смутное время). Паника населения во время войны, наводнения, землетрясения, эпидемии – может принести государству непоправимый вред. Политическая клевета, подрывающая доверие к законному Государю, отрывает от него сердца граждан, изолирует его и разрушает государство (по правилу: «поражу пастыря и рассеются овцы»). В стране, где граждане переживают воинскую повинность как честь, как право, как доблестное служение – мобилизация протекает совсем иначе, чем там, где люди «пальцы режут, зубы рвут, в службу царскую нейдут». Чиновник, честно блюдущий «казенную копейку», строит свое государство; чиновник, бормочущий себе под нос «казна – шатущая корова, только ленивый ее не доит», – есть враг своей страны и своего государства.
Тот день, в который патриотическая верность угаснет в сердцах, будет роковым для государства (февраль-октябрь 1917 г.). Политический организм имеет прежде всего душевно-духовную природу: народ, потерявший чувство духовного достоинства, лишенный ответственности и государственного смысла, отрекшийся от чести и честности – неизбежно предаст и погубит свое государство. Недаром сказано: мудрое слово «мир» управляется из детской, ибо воспитание гражданина начинается именно с детской, чтобы продолжиться в школе и завершиться в академии. Гражданин неотрывен от своего духа и своего правосознания: духовно разложившийся человек подаст на выборах позорный и погибельный бюллетень; человек с деморализованным правосознанием будет вредить своему государству на каждом шагу – неисполнением своих обязанностей, произвольным преувеличением своих полномочий, мелкими правонарушениями и дерзкими преступлениями, взяткой и растратой, избирательной коррупцией и шпионажем. Это не гражданин, а предатель, продажный раб, ходячее криводушие, недопойманный вор. К какому голосованию он способен? Кого он может «избрать» и куда его самого можно выбрать? Что понимает он в делах государства? Недаром сказано мудрое слово: «Город держится десятью праведниками»…
Государственное дело совсем не есть «сумма» всех частных претензий, или компромисс личных вожделений, или равновесие «классовых» интересов. Все эти вожделения и интересы – близоруки: они не смотрят ни в государственную ширь, ни в историческую даль. Каждый стяжатель промышляет о «своем» и не понимает, что настоящий гражданин мыслит об общем. Государственное же дело начинается именно там, где живет общее, т. е. такое, что всем важно и всех объединяет; что или сразу у всех будет, или чего сразу у всех не будет; и если – не будет, то все развалится и упразднится, и все рассыплется, как песок.
Такова совместная и общая безопасность жизни; такова национальная армия; такова честная полиция; таков правый суд; таково верное и мудрое правительство; такова государственная дипломатия; таковы школы, дороги, флот, академии, музей, больницы, санитарная служба, правопорядок, всяческое внешнее благоустройство и ограждение личных прав. Если это есть «частное вожделение» – то чье же? Если это классовый интерес, то какого же класса? Никакого. Кому же это нужно и полезно? Всем, ибо это общее; в нем все «суть едино». И пока каждый помышляет о себе и вожделеет для себя, он не подумает об этом и не создаст этого. И постольку он не Гражданин, а стяжатель и хапуга; и голосование его по делам государственным будет сплошь трагикомическим недоразумением («Учредительное собрание» 1917 года!).
Государство состоит из народа и ведется правительством; и правительство призвано жить для народа и черпать из него свои живые силы, а народ должен знать и понимать это и отдавать свои силы общему делу. Верное участие народа в жизни государства дает этому последнему его силу. В этом выражается демократическая сила истинной государственности. Слово «демос» означает народ; слово «кратос» выражает силу, власть. Настоящее государство «демократично» в том смысле, что, оно черпает из народа свои лучшие силы и привлекает его к верному участию в своем строительстве. Это означает, что должен происходить постоянный отбор этих лучших сил и что народ должен уметь верно строить свое государство.
Не следует думать, будто самый способ этого отбора лучших сил раз навсегда найден и будто этот способ применим во всех странах и у всех народов. На самом деле каждый народ в каждую эпоху своей жизни может и должен находить тот способ, который наиболее подходящ и целесообразен именно для него. Всякое механическое заимствование и подражание может дать здесь только сомнительные или прямо гибельные итоги.
Если же этот качественный отбор не происходит или не удается, то правят неспособные или просто порочные элементы и начинается развал государства. А если народ неспособен верно строить свое государство, – в силу политического бессмыслия, или в силу частного стяжательства, или в силу безволия, или же в силу морального разложения, – то государство или погибнет, или же начинает строиться по типу «учреждения» или «опеки» (см. «Н.З.», с. 84).
Отсюда необходимо сделать вывод: то механическое, количественное и формальное понимание государства, которое осуществляется в западных демократиях, не есть ни единственно возможное, ни верное. Напротив, оно таит в себе величайшие опасности; оно не блюдет органическую природу государства; оно отрывает публичное право человека от его качества и способности; оно не единит граждан в Общем, а утрясает в компромисс их своекорыстные голоса. Поэтому такая форма государственности и демократии не обещает России ничего доброго и не подлежит ни заимствованию, ни воспроизведению.
России нужно иное, новое, качественное и зиждительное.
Значение Православия в русской истории и культуре духовно определяющее. Для того чтобы понять это и убедиться в этом, не надо быть самому православным; достаточно знать русскую историю и иметь духовную зоркость. Достаточно признать, что тысячелетняя история России творится людьми христианской веры; что Россия слагалась, крепла и развертывала свою духовную культуру именно в христианстве и что христианство она восприняла, исповедовала, созерцала и вводила в жизнь именно в акте Православия. Именно это было постигнуто и выговорено гением Пушкина. Вот его подлинные слова:
«Великий духовный и политический переворот нашей планеты есть христианство. В этой священной стихии исчез и обновился мир». «Греческое вероисповедание, отдельное от всех прочих, дает нам особенный национальный характер». «Россия никогда ничего не имела общего с остальною Европою»… «история ее требует другой мысли, другой формулы»…
И вот ныне, когда наши поколения переживают великий государственный, хозяйственный, моральный и духовно-творческий провал в истории России и когда мы повсюду видим ее недругов (религиозных и политических), подготовляющих поход на ее самобытность и целость, – мы должны твердо и точно выговорить: дорожим ли мы нашей русской самобытностью и готовы ли мы ее отстаивать? И далее: в чем эта самобытность, каковы ее основы и каковы те покушения на нее, которые мы должны предвидеть?
Самобытность русского народа выражается в его особливом и своеобразном духовном акте. Под «актом» надо разуметь внутренний строй и уклад человека: его способ чувствовать, созерцать, думать, желать и действовать (см. «Н.3.», с. 279 – «О русском национализме»). Каждый из русских, попав за границу, имел, да имеет и ныне, полную возможность убедиться на опыте в том, что другие народы имеют иной, отличный от нас бытовой и духовный уклад; мы испытываем это на каждом шагу и с трудом привыкаем к этому; иногда видим их превосходство, иногда остро чувствуем их неудовлетворенность, но всегда испытываем их инородность и начинаем томиться и тосковать по «родине». Это объясняется самобытностью нашего бытового и духовного уклада; или, выражаясь кратчайшим словом, у нас иной акт.
Русский национальный акт сложился под влиянием четырех великих факторов: природы (континентальность, равнина, климат, почва), славянской души, особливой веры и исторического развития (государственность, войны, территориальные размеры, многонациональность, хозяйство, образование, техника, культура). Невозможно осветить все это сразу: Об этом есть книги, – то драгоценные (Гоголь Н., «В чем же, наконец, существо русской поэзии»; Данилевский Н., «Россия и Европа»; Забелин И., «История русской жизни»; Достоевский Ф., «Дневник писателя»; Ключевский В., «Очерки и речи»), то мертворожденные (Чаадаев П., «Философские письма»; Милюков П., «Очерки по истории русской культуры»). В понимании и толковании этих факторов и самого русского творческого акта – важно оставаться предметным и справедливым, не превращаясь ни в фанатического «славянофила», ни в слепого для России «западника». И это особенно важно в том основном вопросе, который мы здесь ставим – о Православии и Католичестве.
Среди недругов России, не приемлющих всю ее культуру и осуждающих всю ее историю, совершенно особое место занимают римские католики. Они исходят из того, что в мире есть «благо» и «истина» только там, где «ведет» католическая церковь и где люди беспрекословно признают авторитет римского епископа. Все остальное идет (так они понимают) по неправильному пути, пребывает во тьме или ереси и должно быть рано или поздно обращено в их веру. Это составляет не только «директиву» католицизма, но и само собою разумеющуюся основу или предпосылку всех его доктрин, книг, оценок, организаций, решений и действий. Не-католическое в мире – должно исчезнуть: или в результате пропаганды и обращения, или же погублением Божиим.
Сколько раз за последние годы католические прелаты принимались объяснять мне лично, что «Господь выметает железною метлою православный восток для того, чтобы воцарилась единая католическая церковь»… Сколько раз я содрогался от того ожесточения, которым дышали их речи и сверкали их глаза. И внимая этим речам, я начинал понимать, как мог прелат Мишель д’Эрбиньи, заведующий восточно-католическою пропагандою, дважды (в 1926 и в 1928 гг.) ездить в Москву, чтобы налаживать унию с «обновленческой церковью» и соответственно «конкордат» с большевиками, и как мог он, возвращаясь оттуда, перепечатывать без оговорок гнусные статьи коммунистов, именующие мученическую православную патриаршую Церковь (дословно) «сифилитической» и «развратной»… И я понял тогда же, что «конкордат» Ватикана с Третьим Интернационалом не осуществился доселе – не потому, что Ватикан «отверг» и «осудил» такое соглашение, а потому, что его не захотели сами коммунисты. Я понял разгром православных соборов, церквей и приходов в Польше, творившийся католиками в тридцатых годах текущего века… Я понял, наконец, в чем истинный смысл католических «молитв о спасении России»: как первоначальной, краткой, так и той, которая была составлена в 1926 году папою Бенедиктом XV и за чтение которой у них даруется (по объявлению) «триста дней индульгенции»…
И ныне, когда мы видим, как Ватикан годами снаряжается в поход на Россию, проводя массовую скупку русской религиозной литературы, православных икон и целых иконостасов, массовую подготовку католического духовенства к симуляции православного богослужения на русском языке («католичество восточного обряда»), пристальное изучение православной мысли и души ради доказательства их исторической несостоятельности, – мы все, русские люди, должны поставить перед собой вопрос о том, в чем же отличие Православия от Католицизма, и постараться ответить себе на этот вопрос со всею объективностью, прямотою и исторической верностью.
Это есть отличие догматическое, церковно-организационное, обрядовое, миссионерское, политическое, нравственное и актовое. Последнее отличие есть жизненно-первоначальное: оно дает ключ к пониманию всех остальных.
Догматическое отличие известно каждому православному: во-первых, вопреки постановлениям Второго Вселенского Собора (Константинопольского, 381 г.) и Третьего Вселенского Собора (Ефесского, 431 г., Правило 7) католики ввели в 8-й член Символа Веры добавление об исхождении Духа Святого не только от Отца, но и от Сына («филиокве»); во-вторых, в xix веке к этому присоединился новый католический догмат о том, что Дева Мария была зачата непорочною («дэ иммакулата концепционэ»); в-третьих, в 1870 году был установлен новый догмат о непогрешимости римского папы в делах церкви и вероучения («экс катэдра»); в-четвертых, в 1950 году был установлен еще один догмат о посмертном телесном вознесении Девы Марии. Эти догматы не признаны Православной Церковью. Таковы важнейшие догматические отличия.
Церковно-организационное отличие состоит в том, что католики признают римского первосвященника главою церкви и заместителем Христа на земле, тогда как Православные признают единого главу Церкви – Иисуса Христа и считают единственно правильным, чтобы Церковь строилась вселенским и поместными соборами. Православие не признает также светскую власть за епископами и не чтит католические орденские организации (в особенности иезуитов). Это важнейшие отличия.
Обрядовые отличия суть следующие: Православие не признает богослужения на латинском языке; оно блюдет литургии, составленные Василием Великим и Иоанном Златоустом, и не признает западных образцов; оно соблюдает завещанное Спасителем причащение под видом хлеба и вина и отвергает введенное католиками для мирян «причащение» одними «освященными облатками»; оно признает иконы, но не допускает скульптурных изображений в храмах; оно возводит исповедь к незримо присутствующему Христу и отрицает исповедальню как орган земной власти в руках священника. Православие создало совсем иную культуру церковного пения, молитвословия и звона; у него иное облачение; у него иное знамение креста; иное устроение алтаря; оно знает коленопреклонение, но отвергает католическое «приседание»; оно не знает дребезжащего звонка во время совершительных молитв и многого другого. Таковы важнейшие обрядовые отличия.
Миссионерские отличия суть следующие: Православие признает свободу исповедания и отвергает весь дух инквизиции; истребление еретиков, пытки, костры и принудительное крещение (Карл Великий). Оно блюдет при обращении чистоту религиозного созерцания и его свободу от всяких посторонних мотивов, особенно от застращивания, политического расчета и материальной помощи («благотворительность»); оно не считает, что земная помощь брату во Христе доказывает «правоверие» благотворителя. Оно, по слову Григория Богослова, ищет «не победить, а приобрести братьев» по вере. Оно не ищет власти на земле любою ценою. Таковы важнейшие миссионерские отличия.
Политические отличия таковы: Православная церковь никогда не притязала ни на светское господство, ни на борьбу за государственную власть в виде политической партии. Исконное русско-православное разрешение вопроса таково: церковь и государство имеют особые и различные задания, но помогают друг другу в борьбе за благо; государство правит, но не повелевает Церкви и не занимается принудительным миссионерством; Церковь организует свое дело свободно и самостоятельно, соблюдает светскую лояльность, но судит обо всем своим христианским мерилом и подает благие советы, а может быть, и обличения властителям и благое научение мирянам (вспомним Филиппа Митрополита и Патриарха Тихона). Ее оружие – не меч, не партийная политика и не орденская интрига, а совесть, наставление, обличение и отлучение. Византийские и послепетровские уклонения от этого порядка – были явлениями нездоровыми.
Католицизм, напротив, ищет всегда и во всем и всеми путями – власти (светской, клерикальной, имущественной и личносуггестивной).
Нравственное отличие таково: Православие взывает к свободному человеческому сердцу. Католицизм – взывает к слепопокорной воле. Православие ищет пробудить в человеке живую, творческую любовь и христианскую совесть. Католицизм требует от человека повиновения и соблюдения предписания (законничество). Православие спрашивает о самом лучшем и зовет к евангельскому совершенству. Католицизм спрашивает о «предписанном», «запрещенном», «позволенном», «простительном» и «непростительном». Православие идет в глубь души, ищет искренней веры и искренней доброты. Католицизм дисциплинирует внешнего человека, ищет наружного благочестия и удовлетворяется формальной видимостью доброделания.
И все это теснейше связано с первоначальным и глубочайшим актовым отличием, которое необходимо продумать до конца и притом раз навсегда.
Исповедание отличается от исповедания по своему основному религиозному акту и его строению. Важно не только то, во что ты веруешь, но еще и то, чем, т. е. какими силами души, осуществляется твоя вера. С тех пор как Христос Спаситель утвердил веру на живой любви (Матф. 23, 37, Марк. 12, 30-33, Луки 10, 27, срв. I Иоанна 4, 7-8, 16), мы знаем, где искать веру и как найти ее. Это есть самое важное для понимания не только своей веры, но и особенно чужой веры и всей истории религии. Именно так мы должны понять и Православие и Католичество.
Есть религии, которые родятся из страха и питаются страхом; так, африканские негры в своей массе прежде всего боятся – темноты и ночи, злых духов, колдовства, смерти. В борьбе с этим страхом и в эксплуатации его у других и слагается их религия.
Есть религии, которые родятся из вожделения и питаются эротикой, принимаемой за «вдохновение»; такова религия Диониса-Вакха; таков «шиваизм левой руки» в Индии; таково русское хлыстовство.
Есть религии, живущие фантазией и воображением; их сторонники довольствуются мифическими легендами и химерами, поэзией, жертвоприношениями и обрядами, пренебрегая любовью, волей и мыслью. Таков индийский браманизм.
Буддизм был создан, как религия жизнеотвержения и аскезы. Конфуцианство возникло как религия исторически выстраданной и искренно прочувствованной моральной доктрины. Религиозный акт Египта был посвящен преодолению смерти. Иудейская религия искала прежде всего национального самоутверждения на земле, выдвигая генотеизм (бог национальной исключительности!) и моральное законничество. Греки создали религию семейного очага и зримой красоты. Римляне – религию магического обряда. А христиане?
Православие и Католичество одинаково возводят свою веру ко Христу, Сыну Божию, и к евангельскому благовествованию. И тем не менее их религиозные акты не только различны, но и несовместимы по своей противоположности. Именно этим определяются и все те отличия, которые я указал в предшествующей статье.
Первичное и основное пробуждение веры для православного – есть движение сердца, созерцающей любви, которая видит Сына Божия во всей Его благости, во всем Его совершенстве и духовной силе, преклоняется и приемлет Его как сущую правду Божию, как свое главное жизненное сокровище. При свете этого совершенства православный познает свою греховность, укрепляет и очищает им свою совесть и вступает на путь покаяния и очищения.
Напротив, у католика «вера» пробуждается от волевого решения: довериться такому-то (католически-церковному) авторитету, подчиниться и покориться ему и заставить себя принять все, что этот авторитет решит и предпишет, включая и вопрос добра и зла, греха и его допустимости.
Почему у православного душа оживает от свободного умиления, от доброты, от сердечной радости – и тогда зацветает верою и соответственными ей добровольными делами. Здесь благовестие Христа вызывает искреннюю любовь к Богу, а свободная любовь пробуждает в душе христианскую волю и совесть.
Напротив, католик постоянными усилиями воли понуждает себя к той вере, которую ему предписывает его авторитет.
Однако в действительности воле подчинены всецело – только внешние телодвижения; в гораздо меньшей степени – ей подчинена сознательная мысль; еще меньше – жизнь воображения и повседневных чувствований (эмоций и аффектов). Ни любовь, ни вера, ни совесть воле не подчинены и могут совсем не отозваться на ее «понуждения». Можно – принудить себя к стоянию и поклонам, но невозможно вынудить у себя благоговение, молитву, любовь и благодарение. Только внешнее «благочестие» повинуется воле, а оно и есть не более чем внешняя видимость или же просто притворство. Можно принудить себя к имущественному «пожертвованию»; но дар любви, сострадания, милосердия – невынудим ни волею, ни авторитетом. За любовью, как земною, так и духовную, – мысль и воображение следуют сами собой, естественно и охотно; но воля может биться над ними всю жизнь и не подчинить их своему давлению. Из раскрытого и любящего сердца – совесть, как голос Божий, заговорит самостоятельно и властно. Но дисциплина воли не ведет к совести; а покорность внешнему авторитету заглушает личную совесть окончательно.
Так развертывается эта противоположность и непримиримость двух исповеданий; и нам, русским людям, необходимо продумать ее до конца.
Тот, кто строит религию на воле и на покорности авторитету, тот неизбежно должен будет ограничить веру умственным и словесным «признанием», оставляя сердце холодным и черствым, заменяя живую любовь – законничеством и дисциплиною, а христианскую доброту –«похвальными», но мертвыми делами. И самая молитва превратится у него в бездушные слова и неискренние телодвижения. Тот, кто знает религию древнеязыческого Рима, тот сразу узнает во всем этом его традицию. Именно эти черты католической религиозности всегда испытывались русской душой как чуждые, странные, искусственно-натянутые и неискренние. И когда мы слышим от православных людей, что в католическом богослужении есть внешняя торжественность, доводимая иногда до грандиозности и «красивости», но нет искренности и тепла, нет смирения и горения, нет сущей молитвы, а потому и духовной красоты, – то мы знаем, где искать объяснения этому.
Эта противоположность двух исповеданий обнаруживается во всем. Так, первая задача православного миссионера – дать людям Св. Евангелие и богослужение на их языке и в полном тексте; католики держатся латинского языка, непонятного большинству народов, и воспрещают верующим самостоятельное чтение Библии. Православная душа ищет непосредственного приближения ко Христу во всем, от внутренней одинокой молитвы до приобщения Св. Тайн. Католик смеет думать и чувствовать о Христе только то, что ему позволит авторитетный посредник, стоящий между ним и Богом; и в самом приобщении он остается лишенным и умалишенным, не приемля пресуществленного Вина и получая вместо пресуществленного Хлеба – некую замещающую его «облатку».
Далее, если вера зависит от воли и решения, то, очевидно, неверующий не верит потому, что не хочет веровать, а еретик еретичествует потому, что решил веровать по-своему; и «ведьма» служит дьяволу потому, что она одержима злою волею. Естественно, что они все преступники против Закона Божия и что их надо карать. Отсюда Инквизиция и все те жестокие дела, которыми насыщена средневековая история католической Европы: крестовые походы против еретиков, костры, пытки, истребление целых городов (напр., города Штединг в Германии в 1234 г.); в 1568 г. все жители Нидерландов, кроме названных поименно, были приговорены к смерти, как еретики. В Испании Инквизиция исчезла окончательно лишь в 1834 году. Обоснование этих казней понятно: неверующий есть нежелающий веровать, он злодей и преступник перед лицом Божиим, его ждет геенна; и вот лучше кратковременный огонь земного костра, чем вечный огонь ада. Естественно, что люди, вынудившие веру волею сами у себя, – пытаются вынудить ее и у других и видят в неверии или инаковерии – не заблуждение, не несчастие, не ослепление, не скудость духовную, а злую волю.
Напротив, православный священник следует Ап. Павлу (II. Кор. 1, 24) не стремиться «брать власть над чужою волею», но «споспешествовать радости» в сердцах людей и твердо помнить завет Христа о «плевелах», не подлежащих преждевременному выпалыванию (Матф. 13. 25-36). Он признает руководительную мудрость Афанасия Великого и Григория Богослова: «То, что совершается силою против желания, – не только вынуждено, несвободно и не славно, но просто даже и не состоялось» (Слово 2. 15). Отсюда и указание Митрополита Макария, данное им в 1555 году первому казанскому архиепископу Гурию: «Всякими обычаи, как возможно, приучать ему татар к себе и приводить их любовию на крещение, а страхом их ко крещению никак не приводити». Православная Церковь искони веровала в свободу веры, в ее независимость от земных интересов и расчетов, в ее сердечную искренность. Отсюда и слова Кирилла Иерусалимского: «Симон волхв в купели тело омочи водою, но сердца не просвети духом, и сниде, и изыде телом, а душею не спогребеся и не возста».
Далее, воля земного человека ищет власти. И Церковь, строющая веру на воле, – непременно будет искать власти. Так было у магометан; так обстоит у католиков на протяжении всей их истории. Они всегда искали в мире власти, так, как если бы Царство Божие было от мира сего, – всякой власти: самостоятельной светской власти для папы и кардиналов, а также власти над королями и императорами (вспомним средние века); власти над душами и особенно над волею своих последователей (исповедальня как орудие); партийной власти в современном «демократическом» государстве; тайной орденской власти, тоталитарно-культурной надо всем и во всех делах (иезуиты). Они считают власть – орудием к водворению Царства Божия на земле. А эта идея всегда была чужда и Евангельскому учению, и Православной Церкви.
Власть на земле требует ловкости, компромисса, лукавства, притворства, лжи, обмана, интриги и предательства, а часто и преступления. Отсюда учение о том, что цель разрешает средства. Напрасно противники излагают это учение иезуитов так, как будто цель «оправдывает» или «освящает» дурные средства; этим они только облегчают иезуитам возражения и опровержения. Тут речь совсем не о «праведности» или «святости», а или о церковном разрешении, о позволенности или же о моральной «доброкачественности». Именно в этой связи виднейшие отцы иезуиты, как-то: Эскобар-а-Мендоза, Сот, Толет, Васкоц, Лессий, Санкец и некоторые другие – утверждают, что «поступки делаются хорошими или дурными в зависимости от хорошей или дурной цели». Однако цель человека известна только ему одному, она есть дело личное, потайное и легко поддающееся симуляции. С этим тесно связано католическое учение о допустимости и даже негреховности лжи и обмана: надо только произносимые слова истолковать про себя «иначе», или воспользоваться двусмысленным выражением, или молча ограничить объем сказанного, или промолчать о правде – тогда ложь не ложь, и обман не обман, и ложная присяга на суде не грешна (об этом см. у иезуитов Лемкуля, Суареца, Бузенбаума, Лаймана, Санкеца, Алагоны, Лессия, Эскобара и других).
Но у иезуитов есть и другое учение, окончательно развязывающее их ордену и их церковным деятелям руки. Это учение о дурных делах, совершаемых якобы «По повелению Божию». Так, у иезуита Петра Алагоны (также и у Бузенбаума) читаем: «По повелению Божию можно убивать невинного, красть, развратничать, ибо Он есть Господин жизни и смерти и потому должно исполнить Его повеление». Само собой разумеется, что о наличности такого чудовищного и невозможного «повеления» Божия решает католический церковный авторитет, повиновение коему составляет самую сущность католической веры (все эти данные заимствуем из книги И.А. Ильина «О сопротивлении злу силою», где указаны аутентические источники).
Тот, кто, продумав эти черты католицизма, обратится к Православной Церкви, тот увидит и поймет раз и навсегда, что самые глубокие традиции обоих исповеданий противоположны и несовместимы. Мало того, он поймет еще и то, что вся русская культура слагалась, крепла и расцветала в духе Православия – и стала такою, какова она была в начале xx века, прежде всего потому, что она не была католическою. Русский человек верил и верит любовью, молится сердцем, свободно читает Евангелие; и авторитет Церкви помогает ему в его свободе и научает его свободе, раскрывая ему духовное око, а не пугая его земными казнями во «избежание» потусторонних. Русская благотворительность и «нищелюбие» русских Царей – шли всегда от сердца и доброты. Русское искусство все целиком выросло из свободного сердечного созерцания: и парение русской поэзии, и мечты русской прозы, и глубина русской живописи и искренний лиризм русской музыки, и выразительность русской скульптуры, и одухотворенность русской архитектуры, и прочувствованность русского театра. Дух христианской любви проник ив русскую медицину, с ее духом служения, бескорыстия, интуитивно-целостного диагноза, индивидуализации пациента, братского отношения к страдающему; и в русскую юриспруденцию с ее исканием справедливости; и в русскую математику с ее предметной созерцательностью. Он создал в русской историографии традиции Соловьева, Ключевского и Забелина. Он создал в русской армии – традицию Суворова, а в русской школе традицию Ушинского и Пирогова. Надо увидеть сердцем ту глубокую связь, которая соединяет русскоправославных Святых и Старцев с укладом русской, простонародной и образованной души. Весь русский быт – иной и особенный, потому что славянская душа укрепила свое сердце в заветах Православия. И самые русские инославные исповедания (за исключением католицизма) восприняли в себя лучи этой свободы, простоты, сердечности и искренности.
Вспомним еще, что наше Белое движение со всей его государственной верностью, с его патриотическим горением и жертвенностью поднялось из свободных и верных сердец и ими держится и доныне. Живая совесть, искренняя молитва и личное «добровольчество» принадлежит к лучшим дарам Православия, и замещать эти дары традициями католицизма нам нет ни малейшего основания.
Отсюда и наше отношение к «католицизму восточного обряда», подготовляемого ныне в Ватикане и во многих католических монастырях. Самою идею – подчинить душу русского народа посредством притворной имитации его богослужения и водворить католицизм в России этой обманной операцией – мы переживаем как религиозно фальшивую, безбожную и безнравственную. Так на войне корабли плавают под чужим флагом. Так провозится через границу контрабанда. Так, в «Гамлете» Шекспира – брат вливает в ухо своему брату-королю смертельный яд во время его сна. И если бы кто-нибудь нуждался в доказательстве того, что есть католицизм и какими способами он захватывает власть на земле, то это последнее предприятие делает все иные доказательства излишними.
всего статей: 493