«Русский вопрос» и внутренняя политика России в меняющемся историческом контексте
Коммунистическая политика в отношении русского народа, которая, в кратковременной и ситуативной перспективе укрепляла единство страны, в долговременном, стратегическом плане создавала ситуацию ее критической уязвимости. В данном случае имеются в виду не ошибки или «преступления» коммунистической власти - подобными ошибками и «преступлениями» полна любая национальная история и наша не так уж выделяется. Речь идет о том, что автор диссертации метафорически назвал бы имперским Танатосом - роковой предопределенностью имперской политии. Советская политика, советский опыт представлявшие, в некотором роде, рефлексию на гибель «старой» империи, привели точно к тому же результату, причем историческая траектория СССР оказалась значительно короче исторического пути его предшественника.
Впрочем, природа русского Рока оказалась ничуть не мистической, а вполне рациональной и очевидным образом выводимой из генеральной формулы существования Российской империи и СССР. Их бытие и исторический успех в решающей мере зависели от (понятой максимально широко) силы русского народа. Ослабление этой силы естественным образом вело к уязвимости социальной системы и государства. Однако понимание данного решающего обстоятельства было в целом чуждо отечественной правящей элите - дореволюционной и коммунистической. Русские выглядели почти неисчерпаемым резервуаром государственного могущества. Отдельные попытки усомниться в устойчивости такого положения вещей отторгались и клеимились как «реакционные» .
В то же время коммунистическая власть извлекла уроки из гибели «старой империи» и попыталась предотвратить развитие событий по апробированному сценарию. Раз первопричиной гибели царской России стал конфликт русского народа и имперского государства, общества и элиты, то предотвращение его повторения виделось в достижении культурной и социальной гомогенности, отождествлении русских с имперскими (союзными) интересами. Но было еще одно очень важное направление коммунистической политики: сохранив за русскими роль краеугольного камня государства, одновременно лишить их потенциально опасной для этого государства этнической самости, русскости .
В этом состояло одно из коренных отличий советской ситуации от дореволюционной. В «старой» империи русские представляли этническую субстанцию, в которой, как долгое время предполагалось, естественным образом растворятся, влившись в «русское море», иные народы, в СССР же русских пытались превратить в деэтнизироваппый субстрат, призванный скрепить блоки советской махины и лечь в основание «советского народа».
Подобное целеполаганне никогда не эксплицировалось, в доктринальных коммунистических документах нельзя обнаружить столь откровенных формул. Однако такова была объективная логика советской национальной стратегии, логика социальных и политических практик «реального социализма» . Упрощая, если до революции был курс на ассимиляцию в русскость, то после революции - на ассимиляцию русских в «советскость», ведь успех строительства «советского народа», «слияния национальностей» в решающей мере зависел от того, удастся ли ассимилировать русских (более широко - восточных славян), превратив их в ядро «советского народа» .
Ввиду конечного фиаско глобального советского проекта существует соблазн постфактум оценить советскую этнополитическую стратегию как заведомо провальную. И это было бы серьезной ошибкой: в краткосрочной и даже среднесрочной перспективе она была довольно эффективной, что, впрочем, не исключает ее оценки как исторически обреченной. «Советский народ» отнюдь не оказался химерой коммунистических идеологов, он приобрел черты реальной общности, что наиболее рельефно проявилось среди русских. Вместе с тем, несмотря на тесную связь «союзной» идентификации и идентификации с «советским народом», они не были тождественны: условно, первая представляла территориально- государственную идентификацию, а вторая - идентификацию с политической общностью. Понятно, что это несколько искусственное расчленение синкретичного массового сознания, однако за подобными абстракциями стоят реальные культурно-психологические комплексы, реализующиеся в множественности идентичностей . Можно быть гражданином Франции, не считая себя при этом французом, а большинство жителей современной России, считающих ее своей Родиной, вовсе не чувствует себя «россиянами» - членами российской политической нации.
Подавляющее большинство советских русских (70-80 %) называло своей Родиной весь Советский Союз. В то же время лишь треть русских самоопределялась в качестве членов политической общности или, другими словами, членов советской нации. В 1989 г. удельный вес категории «советский человек» среди самохарактеристик русских РСФСР составлял 30 %, а среди жителей Москвы и Ленинграда - 38 %. Правда, десятилетие спустя уже 64,8 % русских говорили о переживании в советское время «чувства принадлежности к большому сообществу» (из контекста следует, что речь шла о политическом сообществе) . Подобная валоризация советской идентичности имеет понятные психологические причины: лишь утратив, мы в полной мере осознаем, что именно потеряли.
Среди русских «советская» и «союзная» идентичности выглядели более четкими и артикулированными, чем этническая идентичность. Такой вывод напрашивается из опроса москвичей русской национальности второй половины 1980-х гг. «На "открытый", т.е. без подсказки, вопрос: "Что Вас роднит со своим народом?" - чуть более четверти респондентов затруднялись ответить, а около 1/5 не могли найти ничего, что связывало бы их с людьми своей национальности. Максимальная доля назвавших тот или другой признак национальной идентификации не превышала 25 %» .
Очевидное затруднение в поиске русских этнических маркеров выглядело бы немыслимым лет за шестьдесят до этого, когда конфессиональная принадлежность считалась надежным и ведущим критерием определения русскости. Во второй половине 80-х годов русские идентифицировали себя преимущественно по культурно-историческим и стилевым признакам: первое место занимал язык, второе - общие со своим народом традиции и обычаи (стиль жизни), третье - культура, четвертое и пятое делили «сходные черты характера и общность исторической судьбы - историческое прошлое». Единственный в этом списке биологический показатель русскости - внешность - занимал довольно скромную 6-7 позицию, разделив ее с местом жительства . (Отсутствие в перечне конфессионального маркера объясняется идеологическим контекстом времени проведения опроса. Вероятно, в латентном виде он присутствовал в опции «культура».)
Хотя другие «советские нации» идентифицировали себя приблизительно по тем же признакам, что и русские, их этническая идентичность была несравненно более артикулированной и сильной, чем «советская» и «союзная» идентичности, и значила для них несравненно больше, чем для русских. Невозможно вообразить ситуацию, чтобы среди армян или латышей, узбеков или татар более половины населения заявили, что для них не имеет значения ни их собственная национальность, ни национальность окружающих. А ведь такую точку зрения разделили 62 % русских москвичей и 50 % русских респондентов на селе. Причем опрос проводился в 1992 году, увидевшем пик кровавых межнациональных конфликтов, по горячим следам распада Советского Союза!
Одновременно те же люди в то же самое время признавали важность этнических чувств как таковых: в Москве 61 %, в сельской местности - 73 % опрошенных согласились с утверждением, что «человеку необходимо ощущать себя частью какой-либо нации»; противоположное утверждение - «современному человеку не обязательно чувствовать себя частью какой-то национальной группы» - разделяло меньшинство (38 % в Москве и 27 % на селе) . Признавая важность этничности вообще или ее важность для других, русские вместе с тем не очень высоко оценивали ее значение для себя, то есть русская этническая рефлексия была амбивалентной. При этом повседневные русские практики расходились с русскими же самооценками, отражавшими не столько реальный, сколько «парадный» образ русскости и ее взаимодействия с иными этническими идентичностями.
В любом случае эта двойственность была следствием дуализма коммунистической национальной политики, сочетавшей
институционализацию этничности (формирование «советских наций») в случае нерусских народов с элиминированием русской этничности, растворением ее в «советскости» как пространстве и социальной сущности СССР . Можно сказать, что из коммунистического лозунга «постепенного слияния» наций через их «расцвет» на долю русских (а также, в какой-то степени, украинцев и белорусов) выпало «слияние», а «расцвет» достался другим народам.
В этом отношении очень показательно освещение русской тематики центральной и республиканской русскоязычной прессой в середине 1980-х гг. «Правда» и «Комсомольская правда» акцентировали преимущественно социальную, а не этническую сторону русскости: русские как «советские люди», как интернациональное сообщество, а не отдельная этническая группа. В то же время республиканские русскоязычные издания отделяли русских от «титульных» наций, противопоставляли «их» и нас» именно по этническому критерию. «Они показывали русских как бы отстраненно. Русские в этих газетах - это не "мы", это "они", их "жизнь", "их" культура, "их" взаимодействие с нами» . Уровень этой этнической дифференциации и даже латентного отчуждения был заметно выше, чем в аналогичном российском республиканском издании - «Советской России», пытавшейся сочетать пропаганду русского национального самосознания с идеей советской нации.
Но если «советская» национальность реально возникла, а русские действительно отождествляли себя с СССР, считая его своей «советской Родиной», то почему же автор диссертации полагает коммунистическую этнополитическую стратегию исторически обреченной? Понимание этничности как биосоциального феномена, примордиального свойства, имманентной природы человека, по мнению автора, не оставляет даже теоретических шансов ее элиминирования.
Важным доказательством этого утверждения служит не столько советский, сколько американский опыт - опыт иммигрантской страны, считающейся чуть ли не мировым эталоном преодоления расовых и этнических различий. Вопреки восприятию США и СССР как антиподов, существует сходство и подобие - не внешнее и случайное, а глубокое и сущностное - советской и американской политий в части государственной этнической политики и нациестроительства. Знаменитая американская концепция «metlting pot» («плавильного тигля») исходила из презумпции слияния отказавшихся от собственной идентичности миллионов иммигрантов в новой надэтнической общности - «гражданской нации». Правда, эта якобы неэтническая гражданская общность в действительности основывалась на англосаксонских ценностях, подразумевала движение к англосаксонским идеалам и была окрашена в англосаксонские культурные цвета . Другими словами, идентичность определенной этнической группы навязывалась другим этническим и расовым группам под видом универсальной.
Для стимулирования этого процесса была учреждена политика «позитивной дискриминации» расовых меньшинств и дискриминируемых групп, предлагавшая обменять продвижение по социальной лестнице на культурный конформизм и отказ от собственной этничности. Однако десятилетия ее существования не только не снизили существенно роль расовых и этнических различий в Америке, но даже стимулировали их . Новые иммигранты в значительной своей части не спешат отказаться от собственной идентичности и требуют участия в политике именно с точки зрения непохожести на американский стандарт.
Переход от политики «плавильного тигля» к мультикультуральному «салату» (ингредиенты перемешаны, но сохраняют свою фактуру) не решил принципиальную проблему сочетания гражданской и этнических/расовых идентичностей, а, по утверждению ряда авторов, лишь провоцирует и усугубляет конфликт между ними . В то же самое время прогрессирующе изменение этнорасового баланса в США в сторону ослабления этнического ядра страны - англосаксов - бросает потенциальный вызов самому существованию американской политии. Последний вывод, шокировавший помешанную на политкорректное™ Америку, тем более важен, что он исходил не от правоконсервативного публициста и политика П.Бюкенена, а освящен авторитетом всемирно известного ученого С.Хантингтона.
Такое развитие событий похоже на эволюцию Советского Союза. Правда, в США отсутствует институционализированная в форме национальных протогосударств этничность, не говоря уже о несравненно более мощной материальной базе, на которую они опираются. Однако типологически в этнической сфере они сталкиваются с теми же проблемами, что и СССР. Из чего, впрочем, вовсе не следует, что и финал будет тот же.
Этничность сохранила свое значение и даже упрочила его в иммигрантских США. Тем более вероятным это выглядело в СССР, где, с одной стороны, поощрялись (пусть непоследовательно) нерусские этничности, с другой - подавлялась русская. Однако, по мнению автора диссертации, крушение нашей страны имело первопричиной вовсе не взрыв периферийных национализмов или экономические проблемы, не давление Запада и дряхление советской идеологии, не ошибки высшего руководства и предательство обменявшей власть на собственность коммунистической элиты и т.п., а драматическое ослабление русской витальной силы - источника мощи и главного движителя Советского Союза. Рождение континентальной империи было в решающей мере обусловлено русской силой, ее бесславный финал стал результатом превращения русской силы в слабость.
Этот процесс очень хорошо прослеживается по демографической динамике русского народа в советскую эпоху. Обращение к этому аспекту тем более важно ввиду решающей роли демографического фактора в судьбе империй или, в нашем случае, полиэтничной политии.
Сокращение территории страны привело к повышению удельного веса русских в структуре ее численности: с 44 % в конце XIX в. их доля выросла до 53 % в 1926 г. и 58,4 % в 1939 г., что существенно ослабило остроту дореволюционной проблемы превращения русских в относительное этническое меньшинство «старой» империи . Но более важным показателем русской силы было сохранение высокой рождаемости: к середине 1920-х гг. она восстановилась почти до уровня начала XX в., что вкупе со снижением смертности обеспечило повышение естественного прироста. Этот показатель превышал 20 (на 1000 человек) у русских и всех крупных народов европейской части страны. В СССР 20-х годов произошел первый демографический переход: снижение смертности при сохранении высокой рождаемости и высоком естественном приросте .
Демографические изменения, растянутые во времени у европейских народов, у русских оказались спрессованы. На рубеже 20-30-х годов среди крупных народов европейской части СССР началось существенное снижение рождаемости, причем у русских, из-за их большей вовлеченности в процесс модернизации, более значительное, чем у других народов. Естественный прирост в РСФСР сократился почти вдвое по сравнению с серединой 1920-х гг. У русских показатели естественного прироста в 1926-1939 гг. были ниже средних по стране, в то время как потери от репрессий в целом выше средних показателей. Это не могло не вызвать обеспокоенности коммунистической власти, ведь численность именно русского населения составляла главный экономический и мобилизационный ресурс страны. Вероятно, поэтому и было принято знаменитое постановление 1936 г. о запрете абортов (кроме как по медицинским показаниям) и о материальной помощи многодетным семьям .
Компенсаторный послевоенный подъем рождаемости приостановил, но не обратил вспять тенденцию снижения рождаемости и естественного прироста у русских, которая, начиная с 1960-х гг. приняла необратимый характер. В это время в России, на Украине и в Прибалтике произошло падение рождаемости ниже уровня воспроизводства населения, причем в этом отношении мы на десятилетие опередили Европу. С 70-х годов наметилась тенденция депопуляции русского населения, охватившая сначала две, а к концу 80-х годов - пять русских областей РСФСР. Хотя доля русских во всем населении страны уменьшилась не так уж драматически, составив в 1989 г. 50,6 %, качество «человеческого материала» не оставляло им шансов сохранить традиционную роль хранителя и краеугольного камня государства .
Распространенное объяснение снижения рождаемости русских (а также других крупных народов европейской части СССР) трансформацией отечественного общества из аграрно-патриархального в позднеиндустриальное и урбанизированное, а также соответствующей сменой ценностных ориентации, при всей своей правдоподобности не может служить исчерпывающим. Если русские с 1960-х гг. действительно вступили во второй демографический переход, характеризующийся низкой рождаемостью при одновременной низкой смертности и росте продолжительности жизни, как объяснить, что именно в 70-е годы, весьма благополучные, по скромным советским меркам, в социальном и материальном отношениях, в РСФСР возросла смертность, причем не только среди старших поколений, но и среди мужчин в расцвете сил - в возрасте 30-50 лет (т.н. «сверхсмертность»), а ожидаемая продолжительность жизни с возраста 5 лет у русских впервые в мирное время стала уменьшаться? Что же это была за такая «демографическая революция» (термин, предполагающий в прогрессивистском культурно- идеологическом контексте позитивные коннотации), при которой в коренной, исконной России наметилась тенденция депопуляции или, попросту, вымирания, ставшая доминирующей в 90-е годы (с 1992 г. по 2002 г. естественная убыль населения России составила 7,4 млн. человек)?
Хотя депопуляция или преддепопуляционное состояние характерно для большинства европейских государств, включая католические, а самый высокий темп сокращения численности населения в ближайшее десятилетие прогнозируется в Японии , современную Российскую Федерацию отличает от этих стран вопиюще низкая продолжительность жизни и прогрессирующее снижение уровня развития человеческого потенциала. Поэтому Россия явно не вписывается в льстящий самолюбию типологический ряд развитых государств.
Не говоря уже о том, что есть какая-то чудовищная несообразность в том, чтобы считать признаком развитости и цивилизованности сознательный отказ иметь детей. Это очень похоже на подмену понятий: очевидная атрофия или деформация в подлинном смысле базового инстинкта продолжения рода возводится в ранг высшей и чуть ли не жизнеутверждающей ценности. Такое общество вряд ли можно назвать психически и морально здоровым.
К слову сказать, авторитетный отечественный демограф, использовавший в середине 1970-х гг. жизнеутверждающее определение «демографическая революция» для характеристики ситуации в СССР, спустя 30 лет оценил демографическое состояние современной ему России как катастрофу , а ведь корни этой катастрофы уходили в советскую эпоху. Оборотной стороной демографического взрыва у одних «социалистических наций» оказалась демографическая катастрофа у других, в частности, у русского народа, начавшего проваливаться в историческое небытие.
Советские социальные и политические практики, навьюченная на русских ноша «строительства социализма», в конечном счете, истощили их, русская сила оказалась отнюдь не безразмерной, а исчерпаемой. Еще в начале прошлого века обозначился ее предел, который был роковым образом перейден в его последней трети. Русский жизнеродный потенциал, по точному замечанию отечественного публициста, был переплавлен в военное и экономическое могущество СССР, в заводы и ракеты . Державная ноша сломала русских.
В последней трети XX в. впервые за столетия имперского служения русские перестали ощущать себя сильным и уверенно смотрящим в будущее народом, которому по плечу любой груз. Русский демографический кризис слишком очевидно контрастировал с демографическим взрывом в мусульманских регионах Северного Кавказа и в Средней Азии. Очень наглядно в этом плане выглядит изменение этнического баланса в Казахстане. В 1939 г.: русских - 2,5 млн., казахов - 1,9 млн.; в 1959 г.: русских - 4 млн., казахов - 2,8 млн.; в 1979 г.: русских - 6 млн., казахов - 5,3 млн. человек Если до 1960-х гг. рождаемость в русских и казахских семьях была сопоставимой (а в первой половине XX в. русские женщины вообще рожали больше, чем казашки), то в 60-е годы произошел перелом в рождаемости, вследствие которого уже в 70-е годы у казахов рождалось в 2 раза больше детей, чем у русских .
Аналогичным образом дело обстояло в Чечено-Ингушетии. К началу 60-х годов русских там жило больше, чем чеченцев с ингушами: 348 тыс. против 292 тыс.; вполне сопоставимой была и рождаемость. Но в конце 1970-х на одного русского ребенка рождалось уже 5 вайнахских. С учетом миграции доля русских в населении республики снизилась до 23 . Ретроспективно, с современной наблюдательной позиции случай Чечни выглядит особенно важным ввиду рельефной связи демографической и политической динамики, как наглядная демонстрация политической проекции биологической силы. Обобщая, можно назвать это «косовской моделью» политики, разворачивающейся следующим образом: высокая рождаемость - изменение этнического баланса - выдавливание «чужаков» - дальнейшее изменение этнического баланса - требование сецессии при благоприятных политических условиях.
Потеря Косово была закономерным политическим итогом биологической экспансии албанцев: в начале XX в. в Косово на 10 семей сербов приходилась 1 семья албанцев, за столетие ситуация перевернулась - на 10 семей албанцев приходилась 1 сербская семья. Удержать Косово в составе Югославии можно было лишь подвергнув албанцев геноциду, на что, по понятным причинам, сербы пойти не могли.
Хотя в советскую эпоху связь политики и демографии, как правило, не манифестировалась (за исключение заключительных 5-6 лет существования СССР), демографическая динамика среднеазиатской периферии носила впечатляющий характер. В Таджикистане естественный прирост населения в 70-е годы в 6 раз превышал естественный прирост в РСФСР, узбеки в течение нескольких десятилетий превратились в третий по численности советский народ. К исходу Советского Союза среднеазиатские титульные народы вышли на траекторию удвоения своей численности каждые 25 лет! Уже в 1970-е гг. западные аналитические центры прогнозировали, что к концу XX в. Советская армия будет более чем наполовину состоять из мусульманской молодежи Средней Азии и Кавказа .
Противоход демографической динамики народов был несравненно заметнее русским, которые жили на Кавказе и в Средней Азии, чем жителям «материковой» России. Но даже если демографическая ситуация русскими в массе своей не рефлексировалась, она не могла не ощущаться ими как нечто глубоко неправильное. Ведь в собственно биологическом смысле русский жизнеродный потенциал оставался весьма значительным: с конца 1950-х гг. в России на одно рождение устойчиво приходилось около двух абортов, количество которых составляло около 4 млн. в год! И этих неродившихся детей (около 100 млн. человек!) нельзя отнести только на счет массовой практики абортов, вновь официально разрешенных в середине 50-х годов . Отказ от детей и массовое детоубийство (аборт, говоря без обиняков, есть узаконенное детоубийство) в России свидетельствовали о капитальном и всеобъемлющем морально- психологическом и экзистенциальном кризисе народа. Точно так же пьянство и алкоголизм, повышенный травматизм и т.д., которыми принято объяснять сверхсмертность русских мужчин цветущего возраста, были симптомами, внешним выражением глубокого русского надлома.
Другими словами, кризис русской биологической силы был взаимоувязан с морально-психологическим кризисом. Определить, что в данном случае первично, а что вторично, вряд ли возможно, да и не нужно: ф одно перетекало в другое. Вероятно, то были различные аспекты ослабления
русского витального инстинкта - воли к экспансии и воли к доминированию.
Невозможно достоверно определить и первопричину этого ослабления: имело ли место некая неизвестная нам, не выявленная закономерность функционирования этничности как биосоциального феномена, или же русских сломала чудовищная ноша «социалистического строительства», добавленная к их традиционной роли гаранта стабильности, территориального единства и главного мобилизационного ресурса страны. К сожалению, предел физической и психической силы выясняется лишь постфактум, то есть когда он уже превзойден.
Автор текста: Валерий Соловей
Материал создан: 14.12.2016