Власть является центральной категорией в современной политической науке. Феномен политической власти исследован достаточно основательно, чего не скажешь о его связи с этничностью. Между тем, очевидно, что групповая дифференциация и конкуренция за обладание властью в определенных условиях ведут к политизации этничности, ее огосударствлению и использованию в качестве инструмента политической борьбы.
Этничность как легитиматор власти
Этничность является мощным политическим ресурсом, ибо она используется для завоевания власти и для ее удержания. Но одновременно она выполняет функцию легитиматора власти и во многих случаях используется для легитимации самого государства («Украина есть государство, потому что есть украинцы как народ», «Латвия называется так, потому что есть создатели этого государства латыши как этнос» и т.п. Эта функция очевидна там, где этничность положена в основу государственного устройства или где она освящает политическое доминирование одной этнической общности над другими. Этничность и мифы (в том числе политические мифы) нередко прямо противостоят праву, когда необходимо обеспечить политическое доминирование одной этнической группы над другими или обеспечить политические притязания этнических элит. По мнению ряда исследователей, «этнополитическую легитимность можно рассматривать как коллективно разделяемые членами этнических групп убеждения в том, что существующие структуры политической системы и института власти достойны поддержки со стороны их этнической группы.
Стратегические решения, принимаемые этнической группой и проявления этнического конфликта, по большей части, являются ответом (реакцией) группы на способность государства, режима и правительства сохранять легитимность». В бывшем Советском Союзе этничность выступала в качестве политического маркера, но она рассматривалась и как ресурс власти, и как аргумент в пользу политического доминирования этнической группы. Принятая большевиками на вооружение доктрина этнического национализма, которую они стали реализовывать сразу после завоевания власти в России, исходила из двух положений. Во-первых, каждая этническая община должна иметь собственное национально-государственное образование, статус которого определяется численностью общности и некоторыми другими параметрами. Во-вторых, на территории национально-государственного образования этническая общность объявляется коренной, а все остальное население некоренным.
Представители «коренной нации» имеют особые культурные и политические права, точнее, они имеют право на политическое доминирование, которое, как правило, выражается в их непропорциональном политическом представительстве в органах власти данного национально-государ ственного образования. Эта практика чаще всего не закреплялась в законодательных нормах, но последовательно претворялась в жизнь местными элитами и федеральным центром. Так, руководствуясь названной доктриной, в 1920-х — начале 1930-х гг. советское руководство в национальных регионах проводило так называемую политику «коренизации аппарата». Эта политика была призвана резко увеличить долю «национальных кадров» в органах власти регионов, где проживали преимущественно нерусские народы. «Коренизация» проводилась грубо сверху, но она способствовала формированию в сознании местных элит твердого убеждения, что рычаги власти в «национальных регионах» должны быть в руках представителей «коренных наций», независимо от их доли в составе населения «национально-государственного» образования.
Этот принцип считался наиболее важным в «ленинской национальной политики». Политическое руководство СССР, следуя указанному принципу политических элит в национальных республиках и автономиях, при необходимости искусственно поддерживало этнический баланс, нарушаемый ходом этнодемографических процессов на той или иной территории. Так, в Республике Коми с начала 1930-х гг. до конца 1950-х произошло кардинальное изменение баланса этнических групп: доля титульного населения уменьшилась с 90% до менее трети в общем составе населения республики. Между тем доля коми депутатов в составе Верховного Совета продолжала сохраняться на уровне не менее 50% от их численного состава (ныне имеет место обратная ситуация: доля коми депутатов составляет 13% в составе Государственного совета, а доля коми в населении республики — 25%). То же самое имело место и в других республиках. Особенно строго принцип этнизации политической элиты соблюдался в союзных республиках. В результате здесь сформировались этнополитические кланы, которые лишь условно подчинялись союзному руководству, соблюдая формальные признаки лояльности.
Вертикальная политическая мобильность для членов этих кланов не стала массовой, что приводило к замыканию связей внутри республиканских политических элит. Став самодостаточными политическими формированиями, республиканские элиты могли сохранять лояльность центру до тех пор, пока сохранялась тоталитарная система правления и имелась реальная экономическая выгода в связях с центральной властью. Как только тоталитарный контроль ослаб, а экономический кризис сделал иллюзорной массированную финансовую помощь центра, этнизированные элиты под националистическими лозунгами опрокинули власть союзного центра. Сходные явления можно было наблюдать в Югославии и Чехословакии, где элиты республик, став самодостаточными, уже не хотели делиться властью с федеральным центром и начали борьбу с ним, взяв на вооружение доктрину этнического национализма. Этнократизация власти в стране на основании особых политических прав титульного или автохтонного этноса (коренного народа в российской интерпретации) в наиболее яркой форме имела место в Шри-Ланке, где сингалы объявили себя «политически правоверной» этнической общностью, а свой язык — единственным государственным языком.
На основании особых прав они захватили все рычаги политической власти в стране и ограничили возможности для участия в политической жизни тамилов, ссылаясь на их якобы иммигрантское происхождение. Это привело к гражданской войне, которую часто называют этнополитическим конфликтом. Не менее показательны процессы нациестроительства, которые имели место в государствах, возникших на постсоветском пространстве. Новые независимые государства приняли свои конституции, которые имели формально-демократический характер и декларировали равенство прав и свобод своим гражданам. Но фактически в одних странах установился режим этнической демократии, а в большинстве — различные версии авторитарных режимов. Идеологической базой этих государств, обоснованием установившегося режима власти стала политизированная этничность. Так, в постсоветских странах Среднеазиатского региона менее русифицированные слои титульной интеллигенции, получившие статус хранителей национальных культур, активно обосновывали необходимость приоритетов для титульных этносов в политической и культурной сферах.
Неслучайно даже там, где русские составляли значительную часть населения и имели прочные позиции в социальной иерархии, русский язык не получил статуса государственного, а сами русские, близкие к ним этнические группы и русифицированная часть местной интеллигенции стали вытесняться с прежних позиций. К примеру, на севере Казахстана, где неказахское население численно доминировало, местные администрации были сформированы преимущественно из казахов, а в составе высшего руководства страны все ключевые должности были отданы представителям титульного этноса. Дискриминация нетитульного населения в странах Средней Азии имеет многочисленные формы. Ответом на попытки установить политическую гегемонию титульного населения стала волна миграции из этих стран в Россию и в некоторые другие страны (немцы выезжали в массовом порядке в Германию).
В этнизированных государствах, в каковые превратили среднеазиатские страны их власти и национально ориентированная интеллигенция, этничность является дополнительным или даже основным ресурсом власти, опорой и способом удержания властных полномочий. Этничность является также инструментом политической и культурной конкуренции, ибо для занятия постов в местных и центральных органах власти важны не только и не столько деловые качества, сколько этническая принадлежность, личная преданность руководителям, родственные связи с ними.
Издержки этнизации власти
Метаморфозы этнизации власти на постсоветском пространстве особенно показательны на Украине, которая, казалось бы, связана с Россией многочисленными и прочными узами. Амбиции политического руководства бывшей союзной республики не только привели к нелегитимному демонтажу СССР, но и способствовали культивированию среди политической элиты и в массовом сознании особой украинской идентичности, которая понималась как единственная база нациестроительства. Украинцы, говорящие на украинском языке, национальная интеллигенция и многие представители политической элиты после обретения государственной независимости включились в дискуссию об «украинскости».
Этноориентированная часть населения, прежде всего на западе страны, стала подчеркивать особые права титульного населения, идеологи «украинскости» назвали русских колонизаторами, что напоминало заявления эстонских и латышских политиков. Творцы новой украинской идентичности объявили украинцев восточным бастионом европейской культуры, а Россию — страной, находящейся за ее (европейской культуры) пределами (прежде такая позиция высказывалась немецкими идеологами в отношении поляков, а польскими идеологами — в отношении украинцев). Казалось бы, весомая доля русских на Украине и большая украинская диаспора в России, значительное число русскоговорящих украинцев и широкие родственные связи между жителями Украины и России должны естественным образом подталкивать власти к сбалансированной этнокультурной политике, но реальность оказалась иной. Логика нациестроительства заставила власти реализовывать иной сценарий этнополитики.
Паритетный русско-украинский национализм практически не менял бы ситуацию, сложившуюся еще в советские годы, и не позволяли бы сделать «украинскость» реальной идеологией и реальной перспективой нациестроительства, ибо русский язык и русская культура имели преимущества (до сих пор печатные СМИ, которые являются коммерчески успешными и имеют самые крупные тиражи на Украине, издаются на русском языке) и конкурировать с ними на равных украинскому языку и культуре было сложно. Поэтому русский так и не получил статуса государственного языка, число русских школ стало резко сокращаться, все официальные печатные издания и телеканалы перешли на украинский язык, начался «пересмотр» истории, древнерусские князья Рюриковичи и летописец Нестор были названы украинцами, а украинский писатель Гоголь (писавший на русском) был исключен из числа украинских литературных классиков.
Хотя сторонники украинской ориентации получали свои политические дивиденды, влияние русской общины и русскоязычных украинцев на власть оставалось существенным. Явная проукраинская ориентация первого президента независимой Украины Л.М. Кравчука привела его к поражению на очередных президентских выборах, поскольку доля русских и русскоговорящих украинцев в совокупности пока еще доминировала над остальным населением, а отказ от прочных связей с Россией воспринимался значительной частью населения Украины болезненно и без энтузиазма. Победил на этих выборах Л.Д. Кучма, и главным образом потому, что его считали настроенным пророссийски. Его поддержала коалиция русских и русскоговорящих украинцев. Л.Д. Кучма не только собирался укреплять и развивать связи с Россией, но и обещал предоставить государственный статус русскому языку на Украине. Однако избранный как русскоязычный кандидат, Л.Д. Кучма также по ряду причин ориентировался на формирование «украинскости» и сам говорил исключительно на украинском языке, не решившись принять на вооружение концепт двуединой и двуязычной нации. Отчасти это произошло из-за опасений потерять голоса радикальных националистов, оплотом которых являются западные области Украины.
Иными словами, завоевав политический ресурс русских и русскоговорящих, Кучма постарался привлечь на свою сторону и политический ресурс националистически настроенной части украинцев. В какой-то мере это ему удалось, и потому Л.Д. Кучма был переизбран на второй срок, но завоевать прочные политические позиции он не смог, ибо этническая опора его власти была расплывчатой и неоднозначной. В результате, попытки украинских властей и националистически настроенной элиты сформировать и узаконить понятную и пользующуюся поддержкой большинства населения стратегию нациестроительства, внедрить в сознание идею гражданской нации успехом не увенчались. Отчасти это произошло потому, что изначально слишком весомая роль отводилась собственно этнической составляющей в формировании украинской нации. Именно этноцентристский уклон расколол Украину на противостоящие политические лагеря в ходе президентских выборов 2004 г. Президент Ющенко рядом своих решений не только не способствовал национальной консолидации, но еще более усугубил раскол внутри украинского общества.
Эстонские и латышские политики, взяв в годы перестройки курс на восстановление независимости своих стран, могли добиться этой цели, только отмобилизовав титульное население на поддержку этнонациональных идей и обеспечив политическую лояльность русскоязычных общин, доля которых в Эстонии составляла более 30% населения, а в Латвии — около 40%. Поэтому на начальных этапах борьбы за государственную независимость эстонские и латышские политики, за исключением крайних радикалов, откровенно заигрывали с неэстонским и нелатышским населением, обещая им права гражданства и равный статус с эстонцами и латышами после восстановления независимости. В составе народных фронтов, сформированных в этих республиках, были созданы «русские» секции и отделения, которые стали мощными союзниками в борьбе за демократизацию и независимость. Интердвижения, которые, напротив, выступали за сохранение Латвии и Эстонии в составе СССР и опирались главным образом на нетитульное население, оказались политически слабыми и недостаточно организованными.
Большинство русских в Латвии и Эстонии ощущали себя частью местных сообществ и по ментальности отличались от русских из российской глубинки. Поэтому на референдумах о национальной независимости большинство русского населения Эстонии и Латвии поддержало идею создания самостоятельных государств. После того как Эстония и Латвия обрели государственную независимость и получили международное признание, русскоязычное население Латвии и Эстонии было лишено гражданских прав и объявлено негражданами, что означало их полное исключение из политической жизни этих стран и ограничение многих других его прав. Такие действия властей объяснялись слабой интегрированностью русскоязычного населения в местный социум, незнанием латышского и эстонского языков, местной истории и сильными «промосковскими симпатиями». Для быстрого и эффективного проведения денационализации в экономике, становления рыночных механизмов и успешной интеграции в сообщество западных стран эстонские и латышские политики сочли необходимым шагом исключение русскоязычных общин из политической жизни и создание мощных защитных барьеров между титульным населением и остальной частью жителей новых государств.
Эти барьеры были политическими, законодательными и культурными. Реализацию в жизнь идеи этнически разделенного общества обеспечивали полная политическая гегемония эстонцев в Эстонии и латышей в Латвии, законодательное закрепление статуса неграждан, идеологическое конструирование культурных барьеров, причем нередко с помощью мифотворчества. Так, еще в годы горбачевской перестройки в Эстонии возникли мифы о языках, один из которых обосновывал нежелание эстонцев изучать русский язык, а второй демонстрировал языковой нигилизм русских. Согласно первому, который пытались обосновать некоторые психологи, обучение ребенка в раннем возрасте второму языку пагубно отражается на его интеллектуальном развитии. Абсурдность этого мифа доказали сами эстонцы, в массовом порядке начавшие обучать своих детей английскому языку после обретения независимости. Второй миф гласил, что русские не стремятся к интеграции в эстонское общество и их познания в эстонском языке очень слабы, что эстонцы гораздо лучше знают русский язык, чем русские в Эстонии эстонский.
Действительно, на северо-востоке Эстонии в некоторых городах доля эстонцев была мизерной, и там практически невозможно было услышать эстонскую речь. В Нарве эстонцы составляли всего 5% населения города (что неслучайно, ибо город довольно долго был подчинен СанктПетербургской губернии), в Силлампяэ эта доля была еще ниже, в Кохтла-Ярве также полностью доминировало русское население. В этих городах мэры в советскую эпоху всегда были русскими. Но эстонский язык и история края преподавались во всех русских школах, и в целом знание эстонского языка среди русского населения было не менее глубоким, чем знание эстонцами русского. Эстонский не знали совсем или знали плохо только поздние мигранты в Эстонию из внутренних областей РСФСР, Украины и других республик, которые были в явном меньшинстве. Эстонские радикалы активно культивировали политический миф, будто русские — имперский народ, который генетически не приспособлен к демократии. И с этим были связаны заявления о моральной ответственности русских за злоупотребления советского режима, в том числе и массовые депортации.
Новейшая история Эстонии также мифологизировалась и пересматривалась. Бойцов эстонского легиона СС, воевавших на стороне Германии, представляли борцами за свободу Эстонии, на которых не лежит ответственность за военные преступления. Участие эстонцев в войне на стороне Германии рассматривалось в героико-патриотическом духе. При этом ни один политик или историк не вспоминал о том, что на территории Ленинградской, Псковской и Новгородской областей именно эстонская военная полиция участвовала в карательных операциях против партизан, занималась расстрелами, организовывала репрессии против мирного населения, что полицейские грабили местное население, а их родственники приезжали из Эстонии, чтобы увозить награбленное добро. Идеология разделенного общества на долгие годы предопределила этнонационалистическую направленность политических процессов в Эстонии и Латвии. Неслучайно, сами творцы этой идеологии и те, кто осуществлял ее практическую реализацию, несмотря на международное давление, до сих пор противятся смене правил политической игры.
Очевидно, что натурализация русскоязычного населения Эстонии и Латвии, которая фактически уже произошла, и предоставление гражданских прав русскоязычному населению не приведут к окончательной гражданской консолидации в странах Балтии, но могут кардинально изменить политический ландшафт, к чему многие политики не готовы. Коллективная травма унижения группового достоинства, которую нанесли значительной части населения своих стран эстонские и латышские националисты, будет давать о себе знать многие десятилетия, и политическая конкуренция, и исход борьбы различных политических сил за власть в этих странах будут сильно зависеть от симпатий и антипатий этнических общин, от их поддержки различных политических сил. Политики, сделавшие себе карьеру на том, что были «профессиональными» эстонцами или латышами, скорее всего, покинут политическую арену, но этнизация политических процессов сохранится.
Этнический фактор в политической жизни российских регионов
В постсоветской России, как и во многих других постсоветских странах, этничность играла весьма важную роль в политике, и прежде всего в политических процессах на региональном уровне. Распад СССР и ослабление федеральной власти в России усилили значение и политическое влияние региональных элит, а политическое реформирование внесло серьезные коррективы в процесс их становления. Первоначально этничность служила идеологическим обоснованием для политического дистанцирования от федерального центра и для оправдания лозунгов суверенизации. «Парад суверенитетов» 1990–1991 гг. был первым решительным наступлением региональных элит под флагом этничности на полномочия центра. Следующим шагом стало правовое закрепление отвоеванных полномочий, которое осуществлялось через принятие конституций и других законодательных актов. В этих документах юридическая логика нередко подменялась логикой политической, а точнее, этнонационалистической, превращая законодательные акты в политические декларации. И наконец, третьим шагом региональных элит стало перераспределение политической власти в регионах в пользу «государствообразующих этносов», т.е. этнократизация власти.
Так, в Государственном совете Татарстана в 1990-е гг. 75% депутатов составляли татары, в то время как их доля в населении республики составляет половину; в ил-тумене (парламенте) Республики Саха (Якутия) доля якутов достигала 73%, хотя их удельный вес в населении республики был 37%; в хурале Тувы тувинцев было свыше 80%, а в составе населения республики — 64%; в Башкортостане среди депутатов доля башкир в Законодательной палате республики (нижняя палата) была 57%, тогда как в общем составе населения она составляла 22%. Среди глав местных администраций и министров республиканских правительств в названных республиках полностью доминировали представители титульных этносов. Перераспределение властного ресурса в пользу титульных групп трудно осуществить, опираясь только на волеизъявленние граждан. Один из крупных западных специалистов в области этнополитики, Дж. Родшильд, отмечал, что правлению этнических чужаков в переломных и проблемных ситуациях представители данного народа всегда предпочтут правление этнических соплеменников, но это предпочтение еще нужно реализовать на практике.
В российских республиках, которые практически все полиэтничны, принцип «голосуй за своих» не работает автоматически. Здесь поддержка представителей титульной этнической общности нередко навязывается с помощью различных механизмов политического манипулирования голосами избирателей, их мнением и т.д. Для обеспечения этнической солидарности используется также механизм запугивания, конструирования гипотетических угроз, которые якобы нависли над «нашей нацией» или «нашим суверенитетом» («центр собирается расколоть татарскую нацию», «нас собираются лишить своей государственности» и т.п.). Если в Татарстане большинство населения стабильно голосовало за президента М.Ш. Шаймиева, то это был выбор не по этническому признаку, а скорее, выбор харизматического политического лидера, который, по мнению избирателей, лучше других способен решить проблемы республики и при этом не допустить чрезмерной политизации этничности, остановить национал-радикалов. Между тем, М.Ш. Шаймиев был всегда умеренным сторонником татарского национализма, и потому опору своей власти видел прежде всего в татарском электорате, хотя как политик прагматического толка декларировал стремление к достижению баланса этнических интересов в рес публике.
Создание условий для политической гегемонии одной этнической общности над остальными в рамках данного национальногосударственного образования осуществляется путем избирательной кадровой политики этнических лидеров, посредством различных форм оттеснения одних кандидатов и создания искусственных преимуществ для других в конкуренции за выборные должности, через деформацию выборных процедур и т.д. Нередко избирательные округа «нарезаются» таким образом, чтобы обеспечить преимущества кандидатам титульной национальности и ограничить возможности избрания кандидатов, представляющих другие этнические общности. К примеру, в Республике Коми долгое время существовала система, при которой депутаты Госсовета избирались по двум типам округов — территориальным и административнотерриториальным. Первые имели примерно равную численность избирателей и не нарушали федерального законодательства и демократического принципа выборности. Вторые округа имели границы, совпадающие с административным делением республики (подобная система использовалась и в Татарстане). Таким образом, получалось, что 200 тысяч жителей Воркуты приравнивались, к примеру, по правам к 17 тысячам жителей сельского Сысольского района. Учитывая, что в Сысольском районе в населении преобладали коми, получалось, что голоса представителей титульной группы были более весомы, чем голоса остального населения республики.
Эта практика была противозаконной, ибо по федеральному законодательству численность избирателей в округах не может различаться более чем на 10%. Подобная нарезка округов гарантированно обеспечивала коми солидное представительство в республиканском парламенте. Как только система округов была сформирована в соответствии с требованиями законодательства, так сразу доля коми депутатов в Госсовете республики уменьшилась втрое. При этом надо признать, что, хотя связь между этническим составом населения избирательных округов и выбором избирателей оказывается очевидной, нередко округа с одним этническим составом населения выбирают депутатов другой этнической принадлежности. Поэтому искусственные преимущества для одной из этнических общин только искажают картину реальных политических предпочтений и ограничивают возможности для политической состязательности, а значит, и для демократического выбора.
Данное заключение можно проиллюстрировать и на примере Дагестана, где этническая мозаичность населения очень высока, а политический выбор затрудняется не только сложным этническим составом, но и земляческими связями, клановыми интересами и другими факторами. На первых выборах в Госдуму РФ в декабре 1993 г. по Буйнакскому избирательному округу, который охватывает весь исторический горный Дагестан, на финишную прямую вышли по одному представителю от аварцев, кумыков, лезгин и лакцев, что, казалось бы, свидетельствовало в пользу обычного представления о предвыборной стратегии, ориентирующейся на национальность. Однако самый сильный из претендентов на депутатское место, даргинец Гамид Гамидов, помимо названных конкурентов, представлявших основные дагестанские этнические сообщества, имел своими соперниками еще двух даргинцев, отказавшихся снять свои кандидатуры и тем самым облегчить ему путь к победе.
Даргинские конкуренты Гамидова оттянули на себя не менее четверти голосов даргинских избирателей. Тем не менее Гамидов получил 45,3% голосов в округе, где доля даргинцев составляет всего 21% населения. На выборах в Государственную Думу РФ в 1996 г. по Махачкалинскому избирательному округу сложилась другая не менее примечательная ситуация. Здесь четыре авторитетных аварских лидера помешали друг другу победить на выборах, и депутатом с 27% голосов стал представитель малочисленного лакского народа Надир Хачилаев. Не менее показательные примеры есть и в других российских республиках. Так, первым Президентом Марий Эл на волне суверенизации был избран мариец В. Зотин. Но к концу первого президентского срока (1996 г.) он полностью утратил свой политический авторитет и пытался использовать в борьбе за президентское кресло этнические аргументы как главный инструмент предвыборной борьбы (в частности знание претендентами государственных языков республики). Но это не помогло.
Марийское и русское население республики дружно проголосовало против В. Зотина (он получил лишь 10% голосов), а за его основного соперника, русского В. Кислицина, была отдана почти половина всех голосов (47%). На последующих выборах марийские кандидаты уже не пользовались заметной поддержкой населения. Обратная ситуация сложилась в Республике Коми, где доля титульного населения почти в два раза ниже, чем в Марий Эл. В 2001 г. русского Ю. Спиридонова, который руководил республикой 13 лет, сменил коми В. Торлопов. Спиридонов проиграл и в сельских коми районах, и в городах, где полностью доминирует русское население. Территориальное сообщество в целом уже не доверяло прежнему лидеру и желало перемен, а наиболее сильным соперником был спикер Коми парламента В. Торлопов, за которого и проголосовали избиратели.
Стоит заметить, что Торлопов дважды избирался в состав Госсовета республики в столице Коми городе Сыктывкаре, а не в сельских коми районах, как некоторые другие этноцентричные политики. Этничность, конечно, является важным политическим ресурсом. Ее активно эксплуатируют политики для завоевания и удержания власти. Но в полиэтничных странах и регионах политические ресурсы этничности не безграничны. Эти ресурсы могут возрастать в кризисные и переходные эпохи, когда группа ищет политическую опору в культурно близкой среде и в лидерах, с которыми солидарны не только в политическом плане, но и в этнокультурном. В демократически устроенном сообществе и в толерантной среде разыгрывание этнической карты может, наоборот, нанести непоправимый ущерб политику или общественному лидеру.
Этничность становится востребованной политиками на начальных этапах государственного строительства или после восстановления государственной независимости, когда идет активный поиск государственной идеологии и государственных символов. В иное время значение этничности может ослабевать, но всегда существуют возможности ее актуализации как реакция местных сообществ на ущемление их интересов или как форма социального протеста. Другими словами, этничность не является постоянной величиной в арсенале властных элит.
Культура и политика насилия
Власть и насилие нередко рассматриваются как взаимосвязанные явления. Одной из прерогатив власти является обладание монополией на легитимное насилие. Но феномен насилия не связан только с властью, он имеет глубокие исторические корни и свое культурное измерение. Неслучайно в этологии (науке о социально-биологических корнях и формах человеческого поведения) агрессии и насилия являются ключевыми1. Для нашей дисциплины значение имеет анализ вооруженного насилия в его организованной и групповой форме. Именно этот вид насилия больше всего беспокоит современный мир и умы специалистов. Одна из причин кроется в том, что ушедший ХХ в. стал веком, в котором, как никогда в предыдущие столетия, люди убивали себе подобных по причине расовых, классовых, этнических и религиозных различий. Пожалуй, никогда ранее в истории даже самые позитивные по своим целям социально-политические движения, особенно за «самоопределение» разного толка, не придерживались так рьяно и последовательно принципа насильственной борьбы и не оправдывали насилие столь изощренно.
«В поиске морального оправдания в жерлах стреляющих пушек насилие придает смерти характер ритуальной жертвы, превращает мучения в доказательство. Когда смерть становится мерилом преданности благородному делу, даже жертвы становятся соучастниками насилия, если они принимают это как некую историческую необходимость. Это один из путей обрести политическому насилию свою легитимность»2, — пишет Д. Эптер во введении к коллективному труду, посвященному проблеме современного политического насилия. Мы хотим обратить внимание именно на возможности социально-культурной антропологии в объяснении насилия и в определении легитимности этого феномена как феномена человеческой культуры. Традиционно антропологи подходили к изучению проблемы насилия как к одной из характеристик «примитивных» или нецивилизованных обществ, либо форм девиантного, асоциального человеческого поведения. Ученые стремились определить своего рода правила или законы существования и проявления насилия как части культуры. В классической антропологии оно трактуется зачастую как определенная социальная функция.
Именно функционалистский подход рассматривает такие социальные институты, как набеги и межплеменные войны, в качестве связующей функции, которая проявляется в общих нормах и ожиданиях, даже если внешне они носят разделяющий характер. Насилие часто интерпретируется как своего рода объективная данность социального существования человека, которую общество должно уметь контролировать и подавлять. Этот подход лежит в основе психоанализа Зигмунда Фрейда, социологии Эмиля Дюркгейма, антропологии Марселя Мосса (дар как средство избежать войны). Социальная данность насилия составляет одну из основ концепции государства как монополиста на отправление легитимного насилия. С точки зрения социобиологов, насилие напрямую связано с генетической природой человека. Например, на основе этологических подходов к изучению агрессии в животном мире некоторые исследователи пришли к выводу, что агрессия — это состояние человека, свойственное ему постоянно. Именно с этой чертой человека связано развитие оружия и организация войн, хотя человеку несвойственна (в отличие от других живых существ) биологически неконтролируемая агрессия.
Этот подход почти безоговорочно отвергнут современной наукой. Другим влиятельным подходом в антропологической интерпретации насилия был экологический, который связывает состояние человеческих коллективов с природными ресурсами и их доступностью. Так, например, известный американский антрополог Рой Раппапорт, ссылаясь на материалы изучения Новой Гвинеи утверждал, что демографическое давление приводит к конфликтам, смысл которых — в перераспределении населения на доступной земле. Позднее работы Раппапорта и Вайды были положены в основу анализа карабахского конфликта российским ученым А.Н. Ямсковым. Однако только соперничеством за ресурсы или другими «природными» факторами этот крайне идеологизированный и манипулируемый конфликт, а тем более демонстрируемую в нем жестокость рядовых насильников и изощренность действий представителей элиты, объяснить невозможно. Между сторонниками социобиологических и этологических подходов шла длительная дискуссия о причинах войн среди амазонских племен, которая так и не привела к какому-либо консенсусу1.
Коллективное насилие, и прежде всего набеги и войны, активно изучалось в контексте становления ранних форм государственности и централизованных политических систем в целом. Здесь большой вклад внесли отечественные ученые, и следует признать как общий вывод то, что насилие было своего рода «повивальной бабкой» ранних государств и даже недавних исторических эпох. Труднее согласиться с позицией, согласно которой насилие обеспечивает стабильность государств в современном мире, на что справедливо обращают внимание многие авторы. К общим выводам можно отнести следующие положения: характер насилия по своей первичной природе скорее коллективистский, а не личностный; насилие социально, а не асоциально или антисоциально; оно культурно конструируется и всегда культурно интерпретируется. Эти положения были подтверждены авторами, полевыми исследованиями среди североирландских экстремистов, жертв межрелигиозных столкновений в Индии, пострадавших от войны в Шри-Ланке, жертв войны в бывшей Югославии и др. Новейшие подходы позволили разделить всеохватывающий феномен насилия по нескольким параметрам.
Во-первых, это культурная обусловленность самих норм и понятия, что есть насилие. Ибо разные общества и традиции, а также разные ситуации делают границы насилия размытыми: то, что в одной культуре есть безусловное насилие, в другой — вполне терпимая и даже приветствуемая норма. Во-вторых, насилие имеет как бы две сферы: одна связана с телом и причинением физической боли или смерти, другая — с так называемым символическим насилием. В социальных науках часто смешиваются понятия «насилия» и «агрессии». Последнее — это преимущественно сфера изучения этнологов и психологов, для которых насильственное поведение есть проявление и доказательство существования особого внутреннего состояния, называемого агрессией. В частности, военные действия часто трактуются как демонстрация агрессивных проявлений со стороны человека. Однако едва ли возможно установить наличие агрессивных чувств у пилота, который сбрасывает бомбы с большой высоты, выполняя боевое задание. Здесь имеет место насилие, но не обязательно как проявление агрессивности. Скорее, агрессия как чувство и как поведенческий мотив больше проявляется со стороны объектов насилия в отношении попавших в плен летчиков, которых, например, чеченские комбатанты почти всегда физически уничтожали как наиболее ненавистных противников.
Во многом сходное отношение было и к американским летчикам, сбитым над Северным Вьетнамом во время вьетнамской войны, и неслучайно насилие по отношению к ним стало сюжетом многих американских фильмов. Война — это прежде всего социальное, а не психологическое явление. Агрессия — это, скорее, нанесение физического и любого другого страдания с целью подчинения или доминирования над противником. Проявление насилия — это результат тех ценностей и смыслов, которые существуют в данном конкретном обществе. Чтобы понять и объяснить насилие, необходима не столько цельная теория, сколько анализ сходных или различных культурных (социальных) условий, которые порождают то, что в данном обществе и в данный момент считается насильственным поведением. Только в таком контексте можно ответить на вопрос: почему в одних регионах бывшего СССР или в российских этнотерриториальных автономиях (республиках) произошли насильственные конфликты вплоть до масштабных войн, как в Карабахе и в Чечне, а в других (тоже анклавы, тоже депортированные, тоже в состоянии кризиса, тоже многоэтничные и т.п.) сохраняется мир и межэтническое согласие?
Решающим моментом в объяснении насилия и конфликта является само понятие контекста как методологического условия, которое в свою очередь вытекает из признания первичности конкретной социальной ситуации в интерпретации человеческих институтов и поведения. Главное — это изучение в различных социальных средах человеческих реакций и действий в ответ на общие проблемы. Иными словами, необходим анализ того, как появляется и проявляется каждая конкретная ситуация насилия в том или ином обществе. Насилие рано или поздно заканчивается. Этим насилие радикально отличается от состояния мира, которое в силу своей функциональной естественности длится долго, а иногда — очень долго: некоторые общества и общины не знают насилия и войны с момента их оформления как социальных коалиций. Почему насилие, которое может длиться долго, носить цикличный и обоюдный характер, все же сходит на нет или целиком замещается позитивной кооперацией бывших врагов? Что делает насилие длительным и сохраняет возможность его возобновления или повторения (циклы насилия)?
Насилие может быть подавлено или остановлено, но не устранено как часть дискурсивной практики, а значит, и всегда потенциально готовой деятельности. По наблюдениям одного из авторов учебника, в ноябре 1998 г. ненависть хорватов к сербам перекочевала с поля боя на уровень вербального и графического насилия. Хорватские ученые-антропологи называли сербов не иначе как «современные фашисты», «варвары», «тупые шовинисты и империалисты». Улицы хорватских городов были исписаны профашистскими (усташскими) и ультранационалистическими лозунгами явно антисербской направленности. Тем самым некогда внутриобщинное (внутригражданское) насилие между хорватами и сербами в Югославии обрело дополнительную форму межгосударственного противостояния. Интенсивность (точнее, накал или потенциал) насилия не стала меньше по сравнению со временем, когда оно имело открытую форму вооруженной борьбы. Без говорения о конфликте и без его объяснения, а также без первичного насилия как акта речи сам конфликт и физическое насилие невозможны, хотя спорадическое насилие или его единичный акт вполне возможны.
Акт речи, или слово, — крайне важный элемент насилия. Словесная подготовка вооруженного сопротивления в Чечне началась с его вербальной легитимации, когда был взят на вооружение лозунг «национальной революции» или «национального самоопределения» и целый набор идеологических постулатов о «геноциде», «народоубийстве» и «имперском господстве России». Шагом к насилию были некоторые литературные произведения чеченских авторов, многочисленные публикации местных и московских историков и других обществоведов, переводные сочинения, националистическая литература из других регионов СССР, которые пестовали трагико-драматический или геройский облик чеченской истории и взывали к «восстановлению исторической справедливости», к реваншу. Тиражом 10 тысяч (!) экземпляров вышли в Грозном брошюрки о русском в чеченском плену, о горском оружии в Кавказской войне и др.
На научных конференциях, посвященных разным деятелям «национально-освободительного движения», звучала не только мифологическая апологетика прошлого (пришедшая на смену советской цензурной версии), но и откровенные призывы продолжить начатое в прошлые века дело освобождения. Причем наиболее откровенно формулировку такого призыва посмели взять на себя зарубежные эксперты — давние борцы с коммунизмом и «русским империализмом». Связь между вербальным и прямым насилием носит причудливый характер. Тот, кто производит субъективные предписания к насилию или создает морально-доктринальную аргументацию, сам, как правило, не воюет. Рекрутирование исполнителей насилия происходит из другой среды, а иногда даже из членов другой группы или профессионалов бизнеса насилия (неслучайно возник и термин «рынок насилия»). Этой средой чаще всего являются сельские молодые мужчины или городские маргиналы.
Именно так обстояло дело в Шри-Ланке, Ольстере, среди латиноамериканских геррильяс и других рядовых участников «движений», «революций» и прочих коллективных насильственных действий. Для эскалации насилия важно сконструировать образ врага. Применительно к чеченской ситуации полезно сослаться на ряд высказываний самих участников конфликта, которые были зафиксированы одним из авторов учебника в ходе исследования. На вопрос, обращенный к информанту Саиду: «Кто были враги?» — тот дал следующий ответ, описывая ситуацию до ввода российских войск в декабре 1994 г.: «А кто их разберет. Поначалу это были оппозиционеры. Враги Джохара, а значит, и мои враги. Потом мы с Лабазановым долги вышибали. Те тоже были враги Джохара. Были фраера: им дадут нефть на продажу, а они схапают деньги и — на дно. А то и возражать пробовали. Но мы их доставали. Даю тебе слово, мы бы и Мамадаева с Мараевым достали. Но президент не дал команды. Это были враги — рисковые ребята. При деньгах, спортсмены, некоторые даже чемпионы. Однако же жадные. Одно слово — фраера. Потрясли мы их. Мне даже кровную месть объявили, и не одну. Поэтому мне без оружия никуда.
Потом оппозиционеры пошли. Это народ жидкий. Все больше начальники, преподаватели-интеллигенты — артисты, одним словом. Они на митингах выпендривались, изображали из себя. А мы их на кассету засняли и потихоньку выдергивали из домов. Бывало, тряхнешь его, а его кондрашка колотит. Потом пошли притеречные чеченцы. Эти тоже оппозиционеры. И хоть тогда Джохар не посылал меня с отрядом, я сам пошел. Мы были при нескольких орудиях. Поставили мы их на хребте. Тут один завопил, что не желает стрелять по чеченцам, что за это нас проклянут. Но мы его урезонили. Правда, большого дела не получилось. Попалили мы из пушек, пару постов сняли. Ну, они и разбежались. Потом они (в ноябре было дело) поперли на танках в город. Мы заранее знали их маршрут, и мы сидели в засаде, аж в самой станице Петропавловской. Но это так, для форсу. Мы с самого начала знали, что это концерт». Из массы свидетельств, в том числе последовательных дудаевцев, только немногие содержали однозначную апологетику случившегося. Правда, в этом случае апологетика войны была упрощенной, без ссылок на доминирующие лозунги «справедливой войны за независимость» или «национальной революции». Речь шла главным образом о газавате (священной войне) на том ее этапе, когда чеченцам пришлось защищать себя, свои семьи, свои жилища.
Среди чеченцев распространена версия войны как мистического заговора корыстных людей, прежде всего лидеров, с целью обмануть народ разными лозунгами и обещаниями, «разозлить чеченцев». Как сказал один из информантов, «это была самая грязная, самая преступная и отвратительная из всех войн, о которых мне доводилось читать. И в других войнах верхушка нередко продавала свой народ и наживала баснословные прибыли на народной крови. Здесь же человек чужой народу и по происхождению, и по вере, и по воспитанию, и по образу жизни, и по языку сумел, подобно сирене, увлечь, оглушить, обольстить и обмануть большую часть народа. Он увлекал его за собой, подобно крысолову из сказки, и топил его в собственной крови. Он закапывал его под обломками собственных жилищ. И при этом в каких анналах истории можно найти такой народ который вели на убой и который при этом рукоплескал своему идолу, слагал о нем вирши, вознося его выше пророков? Какой сюрреалист мог придумать такое?»
Другой свидетель событий сказал следующее: «Я все бьюсь над одним вопросом: а стоило ли ради того, чтобы привести во власть всяких ничтожеств, проходимцев, стоило ли разрушать республику, убить тысячи людей? Что это за суверенитет и национальная свобода, если за них надо платить такой дорогой ценой? Да я даю вам голову на отсечение, я даже опрос проводил: 99% населения не знает, что такое суверенитет и никогда не считало СССР империей. А уж чеченцы разъезжали по шабашкам по всей стране. На своем опыте знаю, что простому народу всех наций не нужны суверенитеты, пока не довели дело до войны. Вот ведь парадокс для историка. Народ не хотел, не собирался, а политики заставили людей убивать друг друга. Да, видимо, правду говорят, что история ничему не учит».
Чеченское общество сделалось (вернее, позволило себя сделать) заложником малой части протагонистов насильственного сценария и довольно мощной когорты участников новых геополитических соперничеств, осуществляющих глобальную «декоммунизацию» и «деколонизацию», а также «деисламизацию». Даже окончание первого раунда войны в 1996 г. не позволило освободить чеченское общество от избранного не им самим бремени передового отряда борцов против «последней империи». События в Чечне после 1999 г. подтвердили, что возможно не только тотальное цикличное насилие (т.е. как историческое продолжение предыдущего), но и утрата способности общества оказывать влияние на этот процесс. Более того, мы имеем основания говорить, что расхожие метафоры «народ всегда прав» и «простые люди всегда против войны и насилия» должны подвергнуться некоторой корректировке. Возможны ситуации, когда насилие навязано большинству населения вооруженным меньшинством и воинствующими политиками, но при этом широкие круги населения соучаствуют и извлекают определенную выгоду из практики насилия.
Трудно поверить, что масштабная практика захвата и использования заложников и пленников-рабов в современной Чечне происходила без участия не только некоторых высших чеченских лидеров, но и многих рядовых граждан. Другими словами, на примере Чечни мы имеем ситуацию, когда значительная часть общества, пребывающего в состоянии конфликта и социально-политического кризиса, оказалась не жертвой, а участником и исполнителем насилия. Какие в подобных случаях возможны воздействия и противодействия укоренившейся и почти ставшей легитимной для местного сообщества практике насилия? Одним из наиболее вероятных вариантов — внешнее вмешательство миронавязывания со стороны государства. Это наиболее распространенный и наиболее легитимный вариант, который в последние десятилетия применялся почти повсеместно в мире и с разной долей успеха.
Авторы текста: Тишков В.А., Шабаев Ю.П.
Материал создан: 05.01.2017