1) полиэтничную элиту и
2) эксплуатацию русских ресурсов.
В то же время царь интуитивно ощущал первостепенную значимость русского народа как ядра империи и в архаичной манере Московского царства пытался восстановить символическую связь с ним, не допуская, однако, и тени мысли об участии народа в легитимации монархии. В этом смысле «черная сотня» удачно укладывалась в старомодные представления Николая II: она воплощала послушный и преданный народ, не претендовавший ни на что больше, кроме счастья послушания монарху.
Новая эпоха привнесла в старый идеал новое содержание: монархия вынуждена была допустить и даже поощряла осуществлявшуюся черносотенцами массовую националистическую мобилизацию – мобилизацию во имя и для спасения престола. Другими словами, фактически самодержавие признало принцип национальности и его самостоятельную, отчасти даже легитимирующую, роль в отношении самое себя. Но об этом малоприятном для себя факте правящая элита постаралась поскорее забыть, а ее отношение к русскому национализму носило исключительно инструментальный характер. Он был хорош в ситуации кризиса, но не нужен и даже опасен, когда кризис разрешен.
После подавления революции 1905–1907 гг. черносотенцы пережили массовое разочарование, когда выяснилось, что они не только не могут рассчитывать на какие-нибудь дивиденды, но более не нужны власти ни в каком качестве, даже в роли подручных. «Применительно к Союзу русского народа была пущена кличка “мавр” – намек на классическую фразу: “Мавр сделал свое дело, мавр может уйти”. Незнакомые с шиллеровской трагедией черносотенцы говорили, что с ними поступают по русской поговорке: “Кашку съел, чашку об пол”. В публичных выступлениях черносотенцев отражалось разочарование и недоверие к правительственному курсу».
Неприемлемой для значительной части правящей элиты оказалась даже не столь радикальная, в сравнении с черносотенной, версия национализма, которую воплощал Петр Столыпин
Этот выдающийся государственный деятель пытался действовать в духе национального либерализма, сочетая довольно скромные преобразования по формированию политической нации с ее русификацией. Сопротивлением были встречены оба направления его политики. Против Столыпина выступил объединенный фронт правящей бюрократии и бездумных консерваторов. Бюрократия опасалась чрезмерного усиления Столыпина, консерваторы же видели в его реформах (к слову, за исключением аграрной, весьма скромных и умеренных, и зачастую лишь повторявших преобразования полувековой давности, отмененные контрреформами 80–90-х годов XIX в.) пагубные новшества, ведущие чуть ли не к коренному изменению государственного строя.
Для правых националистов абсурдной и опасной выглядела столыпинская идея распространения гражданских прав на евреев. Они буквально завалили верноподданническими телеграммами протеста монарха, который, сославшись на внутренний голос, решил не брать этого решения на свою совесть.
В то же время националисты поддерживали русификаторские устремления Столыпина, встретившие, однако, сопротивление значительной части правящей элиты. Наиболее показательным примером здесь можно считать так называемый «второй министерский кризис» (март 1911 г.). Предлогом к нему послужил правительственный законопроект об учреждении земств в 6 западных губерниях, вводивший сложную систему национальных курий, направленную на изменение этнического баланса: влияние поляков-помещиков уменьшалось в пользу восточнославянского крестьянства. В данном случае националистическая идея имела демократическую подкладку: расширение прав низших сословий и введение относительно демократического местного самоуправления.
Покушение на традиционную гегемонию дворянства, даже если речь шла о враждебных империи поляках, было абсолютно неприемлемо для правящей элиты. Концепция этнических курий была встречена в штыки как пагубная и подрывающая «принцип единой имперской национальности». Против столыпинского законопроекта в Госсовете была выстроена интрига, которую косвенно благословил Николай II, передавший членам совета разрешение «голосовать по совести». Хотя кризис в конечном счете завершился в пользу Столыпина, он подорвал его политические позиции и стал предвестником скорого конца карьеры на посту премьера.
Таким образом, даже умеренный модернизаторский национализм Столыпина оказался чужд правящему сословию империи. В исторической ситуации начала XX в. либеральная националистическая доктрина имела шансов на успех не больше, чем радикальная этнократическая программа «черной сотни».
Возвращаясь к «черной сотне», необходимо отметить новаторский характер использовавшейся ею модели политической мобилизации. Большевики, поставившие на классовую борьбу, воплощали лабораторно чистый социальный тип революционности, черносотенцы пытались (порою небезуспешно) соединить социальный и этнический принципы. В этом поиске они опередили свое историческое время: двадцать лет спустя после рождения в далекой северной России «черной сотни» синтез социального и национального привел к вершинам власти итальянский фашизм и положил начало грандиозной динамике германского национал-социализма. Но за эти двадцать лет сменилась целая историческая эпоха: Европа и Россия прошли испытание железом и кровью, на политическую арену вышли массы, были отброшены монархия и Церковь, которые черносотенцы считали своими святынями. Но эти святыни оказались оковами, не давшими реализоваться революционному потенциалу «черной сотни», не позволившими ей превратиться, наряду с большевиками, в еще одну «партию нового типа».
Переходный характер черносотенства, оказавшегося на перепутье между старой и новой исторической эпохами, точно уловлен Уолтером Лакером. «“Черная сотня” – уникальное явление в политической истории XX века… Это движение находится где-то на полпути между реакционными движениями XIX века и правыми популистскими (фашистскими) партиями XX века. Прочная связь “черной сотни” с монархией и Церковью роднит ее с первыми, но, в отличие от ранних консервативных движений, она не элитарна. Осознав жизненно важную необходимость опоры на массы, “черная сотня” стала прообразом политических партий нового типа».
Этот обобщающий вывод отчасти разделяется и довольно осторожным в оценках Сергеем Степановым, указывающим, «что арсенал средств, использованных черносотенцами, во многом совпадал с приемами фашистской пропаганды», что «черносотенная идеология предвосхищала фашизм» по части эффективного использования социального и национального популизма.
Разумеется, речь идет исключительно о типологическом сходстве, а не об идеологической преемственности или интеллектуальном влиянии «черной сотни» на итальянский фашизм и германский национал-социализм. Западный фашизм имел автохтонные корни и развивался преимущественно на собственной основе. Хотя он испытывал внешние влияния – Мануэль Саркисянц убедительно показал, что немецкий нацизм оплодотворялся английским расистским дискурсом, – вряд ли немецкие «сверхчеловеки» ощущали потребность в интеллектуальных и идеологических заимствованиях у русских Untermenshen.
Материал создан: 12.07.2015