Российская реакция на «цветные революции» была избыточно сильной и в чем-то даже истеричной. Особенно острую реакцию Кремля вызвала «оранжевая революция» на Украине. И понятно почему. Грузия, Киргизия и Молдавия – страны небольшие и не представлявшие первостепенного интереса для России ни в экономическом, ни в геополитическом отношениях. Грузия вообще воспринималась как недружественное государство.
Украина же, в силу своих масштабов, геополитического положения, историко-культурной близости и экономического потенциала всегда считалась ключевой для России страной постсоветского пространства. Но при этом российский политический класс смотрел на своего западного соседа свысока. Украина казалась жалкой копией России, ее население – тупым, безынициативным и послушным власти, а исход украинских выборов 2004 г. выглядел предрешенным. И вот – совершенно неожиданный для российских и европейских наблюдателей масштабный общественный протест, радикально изменивший политическую ситуацию. Помимо утери политического влияния на Украину Кремль подсознательно экстраполировал «оранжевую революцию» на российскую ситуацию. Тем более что сразу же после (но не вследствие!) украинской революции по России прокатилась волна выступлений пенсионеров, протестовавших против так называемой «монетизации льгот». Эти бунты сломали стереотип о пассивном и не способном к социальному протесту российском населении.
Политико-идеологическая активность Кремля в 2005–2008 гг. носила открыто и последовательно контрреволюционный характер. Типологически она повторяла контрреволюционную стратегию российского императора Николая I, при котором Россия получила неблагозвучное прозвище «жандарма Европы». Разумеется, формы и методы современной российской контрреволюции отличались от тех, которые использовались во второй трети XIX в. В 2005 г. Россия не послала войска на мятежную Украину, как в 1830 г. она посылала их в мятежную Польшу, а в 1848–1849 гг. – в революционную Венгрию. Зато в январе 2006-го и 2007 г. Россия перекрывала поставки газа на Украину. Другие времена, другие песни. Но идеологическая музыка осталась прежней.
Идеологическое обоснование контрреволюции при Николае I и при Владимире Путине концептуально совпадало. Правительство Николая I последовательно защищало принцип легитимизма, выступало против экспорта революционных идей, за которыми усматривало масштабный международный заговор, и против демократии per se.
А вот что говорил в 2005 г. президент Владимир Путин: «Демократию нельзя экспортировать из одной страны в другую. Так же как нельзя экспортировать революцию, так же как нельзя экспортировать идеологию». Директор ФСБ Николай Патрушев был откровеннее в своих заявлениях, прямо обвинив спецслужбы и организации иностранных государств в дестабилизации (читай: в организации революций) соседних с Россией государств.
При Николае I графом Уваровым была сформулирована доктрина российского самодержавия – теория «официальной народности». Она возникла как идеологический ответ на революционную динамику в Европе. Вопреки названию, центральным пунктом доктрины была не «народность», а «самодержавие» – монархия, обладающая всей полнотой власти на территории страны и свободой рук во внешней политике. Другими словами, доктрина провозглашала российскую империю суверенной монархией. Это был русский ответ на демократический принцип народного суверенитета. Два других члена уваровской триады, «православие» и «народность», трактовались как производные и целиком зависимые от монархии величины. Теория Уварова идеологически противостояла идеям народного суверенитета, республиканизма и национализма.
Современной репликой теории графа Уварова стала «суверенная демократия» Владислава Суркова, имеющего репутацию идеолога российской власти. Смысл этой идеологемы предельно прост: свободная от любых внешних ограничений российская власть, полностью контролирующая российское общество. Подобно доктрине Уварова, «суверенная демократия» стала идеологическим ответом на динамику «оранжевых революций». Важно отметить, что как в XIX, так и в XXI в. именно революция дала решающий импульс артикулированию и идеологическому оформлению смутных настроений российской элиты. Благодаря революции ее имплицитное мировоззрение было эксплицировано в виде идеологической доктрины.
Термин «демократия» в доктрине Суркова такая же дань времени, как и термин «народность» в теории Уварова. «Народность» Уварова не подразумевала народного суверенитета, а «демократия» в понимании Суркова имеет к демократии приблизительно такое же отношение, что и «народная демократия» коммунистических режимов.
Modus vivendi «суверенной демократии» также более или менее воспроизводил внутреннюю политику «официальной народности», хотя и с поправкой на время. Во время второго президентского срока Путина был стерилизован избирательный процесс, чрезмерно ужесточено законодательство по борьбе с экстремизмом, репрессировалась любая несанкционированная публичная активность, преследовались неправительственные организации, время от времени устраивались антизападные пропагандистские кампании, были созданы массовые прокремлевские молодежные и общественные организации и др.
В общем и целом контрреволюционные практики носили явно избыточный характер. Точно такой же избыточной была реакция правительства Николая I на крошечные группы оппозиционных царской власти интеллектуалов – славянофилов и западников. И тогда, и сейчас страх российской власти был подлинным, но не слишком понятным. Ведь ни во второй трети XIX в., ни в первое десятилетие XXI в. Россия не стояла вплотную перед угрозой революции.
Все структурные факторы «цветных революций» в России отсутствовали или были слабо выражены. Российское государство не переживало делегитимации. Наоборот, с приходом к власти Владимира Путина, осуществившего централизацию власти, государство значительно укрепилось – и как институт, и как факт общественного мнения. Хотя укрепившееся государство не приобрело в глазах общества репутации справедливого, оно выглядело весьма эффективным в некоторых отношениях.
Во-первых, в достижении экономических целей: с 2003 г. по осень 2008 г. Россия переживала беспрецедентный в посткоммунистическую эпоху экономический подъем, который массовое сознание ассоциировало с режимом Путина. Не столь важно, что в действительности этот подъем в решающей степени зависел от благоприятной внешнеэкономической конъюнктуры, а не от действий российских властей. Вполне возможно, что, не будь этих действий, экономический рост мог быть еще более значительным.
Во-вторых, Россия выглядела весьма успешной в преследовании внешнеполитических целей. Здесь очень важен контраст с ельцинской эпохой, воспринимающейся российским обществом как период национального унижения и позора. (Вообще 1990-е годы во всех отношениях стали выигрышным фоном для новой российской власти).
В-третьих, российская власть проявила жестокость и изощренность в преследовании своих оппонентов – актуальных и потенциальных. Причем эта жесткость долгое время воспринималась обществом весьма одобрительно. В течение нескольких лет открыто выступать против сверхпопулярного Путина решались лишь небольшие маргинальные политические группы – радикальные левые и радикальные либералы, не пользовавшиеся симпатиями в российском обществе. Более или менее влиятельные оппозиционные политические партии были маргинализованы («Яблоко», СПС) или вообще уничтожены («Родина»).
Четвертым важным доказательством эффективности российского государства стал его полный и успешный контроль над телевизионными масс-медиа. Во всех странах, переживших «цветные революции», присутствовали влиятельные оппозиционные масс-медиа. В России они исчезли еще в первое путинское президентство. А ведь в отсутствие влиятельных оппозиционных политических партий их роль могли взять на себя только масс-медиа.
Влияние глобального экономического кризиса на Россию ослабило впечатление экономической эффективности российского государства, но не критически. Масштабные государственные программы поддержки пенсионеров и бедных слоев населения в какой-то мере усилили впечатление справедливости государства, тем самым компенсировав представление о снижении его экономической эффективности. Точно так же, некоторое ослабление административного контроля в ходе муниципальных выборов марта 2010 г. привело к тому, что выборы были восприняты обществом как более справедливые.
В общем, требования русских к честности государства (и к государству вообще) настолько незначительны, что любой его шаг навстречу обществу способен улучшить репутацию государства или, по крайне мере, ослабить критику.
В других отношениях – преследование националистических внешнеполитических целей, подавление оппонентов и контроль над телевидением – российское государство остается не менее эффективным, чем прежде. В целом оно не испытывает рисков делегитимации и утраты контроля над ситуацией.
Еще один структурный фактор революции – кризис народного благосостояния. Как дело обстоит с этим?
В годы процветания «золотой дождь» нефтяных цен проливался на Россию неравномерно, но доставалось всем слоям. Социальные низы, к которым, по разным оценкам, относится до трети населения, получали массированный пакет государственной помощи. Зависящие от государственных вспомоществований и характеризующиеся ярко выраженными патерналистскими настроениями социальные низы не только не оппозиционны власти, но и составляют ее стабильную опору. Так было до кризиса, так остается и сейчас.
Разогретый экономическим подъемом российский средний класс не переживал революцию ожиданий подобную украинской. Конфронтации с властью он предпочел стратегический пакт с режимом: отказ от политических амбиций в обмен на экономический рост и рост собственного благосостояния. С точки зрения российского общества, обмен свободы на возможность обогащения выглядел рациональной сделкой. Негативные последствия «оранжевой революции» на Украине, где война элит привела к срыву экономического роста и дезорганизации государства, не способствовали желанию политических перемен.
Так или иначе, начавшийся в 2008 г. кризис народного благосостояния не имел драматических последствий. Во многом потому, что в предшествующие годы «процветания» был создан запас прочности.
В любом случае говорить о возможности массовой мобилизации в России не приходится. По заслуживающим доверия социологическим оценкам, даже в пик экономического кризиса, в 2009 г., готовность населения России принять участие в массовых выступлениях лишь немногим превышала докризисный уровень и колебалась в пределах статистической погрешности.
Теоретически, потенциальную базу революции в России составляет средний класс. Триггером его мобилизации может стать угроза личным и групповым интересам, то есть, в первую очередь, экономические мотивы. Наиболее масштабные, радикальные и организованные акции протеста в России в 2009–2010 гг. прошли именно там, где были существенно задеты интересы среднего класса – во Владивостоке и Калининграде. Однако выступавшие не ограничились экономическими требованиями, а выдвинули и политические.
Тем не менее, эти выступления не слились в широкое общенациональное движение. Российскому среднему классу есть что терять, перспектива экономического восстановления сдерживает реализацию его протестного потенциала. В оптике российского среднего класса социальные и материальные риски открытого выступления против власти значительно перевешивают гипотетические плюсы. Значительное большинство российского общества считает ценности стабильности и порядка несравненно более важными, чем ценности свободы и справедливости. ¾ населения России называет стабильность самой важной ценностью. В политическом плане это подразумевает сохранение статус-кво и неприятие любых радикальных перемен. Последняя киргизская революция, сопровождавшаяся массовым насилием, лишь усилила консервативные настроения в России.
Но даже в практически невероятном случае массовой мобилизации народное выступление натолкнется на сплоченное элитное сопротивление. А, как подчеркивал Голдстоун: «Угроза революции возникает тогда, когда… элиты не желают поддерживать режим либо одолеваемы разногласиями по поводу того, делать ли это, а если да, то как».
Российская элита в целом далека от возможности принципиального раскола. Хотя разногласия в ее рядах с приходом к власти Дмитрия Медведева усиливаются, они не привели к поляризации и формированию элитных группировок с резко различающимися представлениями о структуре желательного социального порядка. Между тем для возникновения революции (или хотя бы острого государственного кризиса) важны не внутриэлитные конфликты сами по себе, а возникновение элитных фракций с радикально отличающимися программами. Оформление таких фракций – важного структурного фактора революции – выглядит пока что скорее гипотетической возможностью.
Маловероятной кажется и перспектива коалиции либеральной элиты с обществом. Напомним, что без союза части элиты и общества успешной революции просто не может быть. Наш скепсис в отношении его перспектив вызван следующим обстоятельством.
На глазах современной российской элиты пал могущественный Советский Союз. Обоснованно или нет, но первопричиной его гибели в России принято считать поспешную и массовую либерализацию в кризисной ситуации. Поэтому значительная часть российской элиты испытывает предубеждение против политической либерализации. В целом элита опасается глубокого вовлечения общества в политику, поскольку последствия новой «гласности» и «перестройки» могут легко выйти из-под контроля и принять непредсказуемый характер.
Важно отметить, что психологический профиль российской элиты отличается от профиля элиты тех стран, где произошли «цветные революции», по крайней мере в одном важном аспекте. Она готова прибегнуть к массовому и жестокому насилию. В ходе «цветных революций» власть не решалась противостоять оппозиции или же сопротивлялась ровно до угрозы массового кровопролития. В случае возникновения подобной угрозы она сдавалась.
Российская элита, словами царского сановника начала XX в., патронов жалеть не станет и холостых залпов давать не будет. Объектом особого поощрения власти являются милицейские подразделения (Внутренние войска), предназначенные для подавления массовых волнений. Крайняя жестокость и бесконтрольность российской милиции хорошо известна всем и каждому в России.
Между тем в стране отсутствует оппозиционная идеология, способная оправдать возможные жертвы общественного протеста. Ни один из вариантов левой, либеральной или националистической идеологии не способен мобилизовать общество в целом на борьбу с властью. В России нет широкой культурной рамки, способной придать смысл радикальным переменам и объединить общество в стремлении к ним. Легитимирующий перемены миф свободы и справедливости по своему влиянию значительно уступает оправдывающему сохранение статус-кво консервативному мифу стабильности и порядка.
Русское общество атомизировано. Оно испытывает острый дефицит горизонтальных связей и любых форм солидарности. Российская элита решительно препятствует любым формам гражданской активности и возникновению любых гражданских ассоциаций, рассматривая пассивность общества как залог сохранения политической власти.
В психологическом отношении русское общество представляет впечатляющую амальгаму страха, тревоги, надежды, нарастающих ожиданий и стремительно растущей агрессивности. Оборотной стороной переживаемого нами экзистенциального кризиса, обессмысленности жизни стало быстрое накопление деструктивного потенциала как результата неотреагированных, не сублимированных напряжений последних двадцати лет.
Деструкция выражается в динамике убийств (с учетом пропавших без вести Россия – мировой рекордсмен), суицидов (входит в тройку мировых лидеров), немотивированного жестокого насилия, распространяющихся в социальном и культурном пространстве волн взаимного насилия и жестокости. В сущности, мы уже сейчас живем в том социальном аду, который известный западный социолог Иммануил Валлерстайн предвидел как переходное состояние к новой исторической эпохе. Но именно в силу погруженности в ад мы его не замечаем; социальная и культурная патология, насилие и жестокость для нас норма, особенно для поколения, социализировавшегося в постсоветскую эпоху и лишенного возможности исторических сравнений.
Однако нарастающая агрессия и просто темная энергия не канализируется в определенное политическое, социокультурное или этническое русло, а рассеивается в социальном пространстве. Она направлена не против общего Врага (кто бы им ни был), а друг против друга, носит характер аутогрессии. Буквально по Артемию Волынскому: мы, русские, друг друга поедом едим, тем и сыты. Подобное состояние умов и душ само по себе не ведет к революции, более того, оно способно истощить потенциальную энергию общественного протеста, превратить ее в ничто, в сотрясение воздуха революционной фразой. «Угнетение и нищета могут регулярно уходить в не-революционные формы: социальную апатию, эмиграцию, рост сердечно-сосудистой заболеваемости под воздействием социального стресса, алкоголизм, мелкую преступность, распад семей, падение рождаемости и прочие социальные патологии. (Что мы и наблюдаем в возрастающих масштабах в современной России. – Т. С., В. С.) Все это превращается в социальный динамит, только когда возникает детонатор – неподконтрольные властям религиозные проповедники, интеллигенция, организовавшаяся в революционное движение, или выпавшие из неовотчинной обоймы начальники и особенно молодые харизматические личности, которым не удается встроиться во власть». В свете последней фразы надо отдать должное Кремлю: не очень изощренно, но последовательно и настойчиво он делает все возможное, дабы избежать появления подобного детонатора, можно сказать, вытаптывает траву на корню.
Внешнее влияние не способно компенсировать слабость оппозиционной идеологии или стимулировать гражданскую активность в России. К любым международным и даже российским неправительственным организациям (НПО) российское государство подходит с презумпцией недоверия. Исключение составляют НПО и общественные организации, которые властью же созданы и/или контролируются ею с целью имитации гражданского общества. Наиболее известный пример – Общественная палата.
В то же самое время именно такими своими действиями власть показывает, что революция в России не завершилась: будь ситуация фундаментально стабильной, ей не стоило бы опасаться горстки смутьянов и несанкционированной социальной активности снизу. Но когда любой чих кажется власти угрозой, то тем самым она признается в собственной слабости. Фактически Кремль расписывается в страхе перед русским обществом, которое, справедливости ради признаем, приобретает все более пугающий облик.
Западное социокультурное влияние имеет в России парадоксальные следствия, резко выделяющие ее из числа других постсоветских стран. Русские разделяют основные ценности, ассоциируемые с Западом, ориентируются на западные потребительские стандарты и считают Россию европейской страной. В то же время большинство общества и элиты полагает, что к западным результатам можно прийти незападным путем, не копируя западные институты и процедуры. В отличие от других постсоветских государств, в отличие от самих себя рубежа 80–90-х годов прошлого века для современных русских Запад более не выступает нормативистским образцом и мобилизующим примером.
Доказательства несформированности или слабости структурных факторов революции в России могут казаться слишком очевидными, чтобы уделять им много времени. Однако, как ни парадоксально, отсутствие революционной перспективы в России не столь очевидно.
Материал создан: 12.07.2015